Я забыл поехать в Испанию - Джим Гаррисон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посыльный винного магазина Рико прибыл с ящиком вина и поднял брови, выкладывая сигареты. Я знаю Рико много лет. Это настоящий кладезь сведений о странных кулинарных практиках, имеющих место в районе Нью-Йорка. Однажды февральским вечером он отвез меня на своей древней «тойоте» в африканский ресторан в Куинсе поесть жаркого из козьей головы. Перед глазами я спасовал, а Рико — нет. Рико преподавал биологию в бруклинской школе, но сломался, когда его жена ушла к футбольному тренеру. Рико считает, что, доставляя вино, он привносит в жизнь людей красоту. Я согласен. Когда имеешь дело с этими настоящими ньюйоркцами, трудно не расчувствоваться. Один из моих любимых таксистов — инуит, то есть эскимос. Рико — примерно моих лет и поддерживает хорошую форму, таская ящики с вином. Он признает, что мог бы жить на проценты от страховки, оставшейся после отца, но просто любит говорить о вине и развозить его. Мы выпили по бокальчику за кофе, как принято по утрам у французов. Он с удовольствием наблюдал за тем, как я закурил и закашлялся. И из сочувствия покашлял тоже. Перед тем как уйти, он показал мне приличное поляроидное фото своей последней дамы, пухленькой, но привлекательной секретарши из Всемирного торгового центра. Она недавно прибыла в город с Адирондакских гор, он приготовил ей замысловатый тосканский обед, и это «решило дело». Я не первый год слегка завидую его сексуальной энергии, источник которой он усматривает в красном вине, чесноке, физических нагрузках, сопряженных с его работой, в чтении эротической классики, пристрастии к бразильской музыке и в том простом факте, что, в отличие от меня, избегает умственного переутомления.
После его ухода французы и сто граммов их вина навели меня на подловатую идею. Я позвонил на цветочную ферму Синди и представился Жаком Туртеном из Парижского Jardin des Plantes,[9] ботаником, интересующимся возможностью получить семена некоторых диких цветов. Меня попросили подождать — через несколько минут мне отзвонят. Я занервничал, смеяться перестал и продолжал сидеть на кухне, наблюдая за ходом настенных часов. По эстетическим причинам я строго ограничиваюсь одной бутылкой вина в день. Я, пожалуй, не из тех, кто не может с собой совладать. Через семь минут телефон зазвонил — это Синди вызывала меня по мобильному из душистой прерии под Уичито, в Канзасе. Я заговорил с французским акцентом, но был разоблачен через несколько секунд. «Кретин», — засмеялась она. Феминистки, в прошлом называвшие нас «нуждающимися», теперь частенько именуют нас «кретинами», что подкупает.
Разговор был приятный, хотя за это время я превратился в лужу пота. Поддерживайте в кабинете температуру в пятнадцать градусов, и вы будете работать интенсивнее. Да, мои Биозонды не укрылись от ее внимания. В телефоне был слышен степной ветер, и он сообщал ее голосу такие модуляции, что я представлял себе Синди в штормовом море.
— Как, скажи мне ради бога, ты мог писать о Киссинджере? — спросила она. — Ты же был такой ужасный радикал, такой антивоенный.
— Жить-то надо, — слабо возразил я. — Книга разошлась очень хорошо. Чтобы писать о ком-то, не обязательно с ним соглашаться.
— Что за херня! — сказала Синди. Раньше она не ругалась. — Я всегда думала, что ты будешь бедным благородным поэтом и будешь жить в Испании. Твой Лайнус Полинг мне понравился, но когда увидела Ньюта Гингрича,[10] я удивилась, как мог человек, которого я любила, нырнуть в этот вонючий свинарник.
— Я до сих пор содержу брата и сестру. Наследства, как ты, не получал.
— Я тоже. Отец ничего не оставил. К счастью, после последнего развода я смогла купить ферму. Да и второй развод был довольно удачным.
Не знаю, как противостоять этой странной женской логике, позволяющей им выиграть спор, даже когда они не правы. Последующий бестактный щебет перенести было легче, хотя и спрашивалось, как это я, бывший поэт и экс-прозаик, могу писать прозу, похожую на тексты теленовостей, или газеты, или — надо же — «Нэшнл джиографик». Когда-то у меня было воображение и я читал ей Дилана Томаса, Лорку, Йейтса и даже собственные милые «стишки».
— Решила оттоптать мне яйца? — сказал я.
— Извини, но с утра я застряла в грязи, а потом проколола шину. Тут под грязью острые кремни, а нужные цветы еще не распустились. Я приехала на несколько дней раньше.
Оттого что она сослалась на ситуацию, сказанное прозвучало не менее обидно. Наступил на гвоздь и за это стреляешь кому-то в голову. Когда я спросил, нельзя ли приехать к ней в выходные — а была среда, — возникла некоторая пауза, после чего она сказала: «Почему бы и нет?» Я без нужды соврал, что все равно мне надо быть в Миннеаполисе и заеду в Ла-Кросс в пятницу к вечеру.
Принял душ — из тех бессмысленных, когда у тебя есть иллюзия, будто он действительно принесет тебе пользу, помимо того что смоет вредные бактерии с кожи. Тяжело, когда твоя юношеская любовь принижает твою прозу и ее темы. В самом деле, биографическая проза напоминает прежних времен футбол на Среднем Западе: три ярда — и туча пыли, еще три ярда — и опять пыль. Но еще обиднее было ее представление обо мне как о бедном благородном поэте, бредущем по сельской местности в Испании с осликом, везущим мой скарб. По правде, я бредил Испанией в пору нашего девятидневного брака, но когда наконец у меня появились средства и свобода, я забыл поехать в Испанию.
Из душа я вышел с подозрением, что язык, которым я себя описываю, быть может, принципиально крив. Без сомнения, могу распространить это и на язык, которым я описываю мир. Мои словесные, так сказать, орудия — холодные, аналогические, с присадкой иронии, как если бы существовал некий более доброкачественный фон, на котором я могу выписывать мои языковые деколи.[11] Метафора, например, в моих Биозондах под запретом. Метафора под запретом в любой «прибыльной» прозе средств массовой информации. Уже тогда, когда я зарабатывал свою отчаянно бесполезную магистерскую степень, метафора из нашей художественной прозы стремительно изгонялась. И теперь, листая романы в книжных магазинах, я вижу конечный результат. Если метафоре нельзя научить, значит, она, наверное, не очень важна — таков, как минимум, логический вывод. Бедняга Шекспир, он, может быть, смотрел в зеркало, когда сказал: «Всепожирающее время, притупи свои львиные когти». А, ладно.
На случай незваных гостей я держу у двери бейсбольную биту. Если они вооружены пистолетом, вы, естественно, отдадите деньги и все, что требуется, но какой-нибудь нож не потянет против увесистого луисвилльского изделия. Сейчас мне захотелось разбить что-нибудь ценное. Жаль, нет у меня вазы династии Мин. За неимением лучшего я поставил на кухонный табурет бутылку моего «жигонда» и, вмазав от души, посмотрел, как его багровые чары рассеялись по комнате в виде неправильных потеков и пятен. Пора пройтись.
К тому времени, когда я спустился на улицу, мое ребячество уже не казалось смешным; хотя почему я должен оценивать каждый свой жест? Это такая же слабость, как вопрос любовников: «Тебе было хорошо?» — после того как желание вытекло в пустоту. Пока я не начал прибираться, мне на это плевать.
День был более чем погожий, и я устремился по Первой авеню, так же твердо двигаясь к своей первой цели, как адмирал Берд к полюсу, не помню какому. Остановиться я был намерен у Шаллера и Веббера, ради долларового кружка зельца; я часто так делаю. Зельц был одной из гастрономических страстей моего отца. Еще два квартала за Восемьдесят шестой, и я достигну «Папайя кинга» ради двух сосисок с кислой капустой и горчицей. Семь месяцев каждое утро я ел овсянку, чтобы «победить» холестерин, и сейчас мне легче было бы проглотить парную собачью какашку, чем увидеть еще одну тарелку с овсом. Я, конечно, помнил, что у меня свидание с моим редактором и издателем — редактором, который работал со мной тридцать лет и был теперь президентом издательской компании. Я ни разу в жизни не забыл о деловом свидании. Но на этот раз решил оставить его одного — вероятно, в баре «Четырех времен года» при стакане содовой с лимонной цедрой. Прежде он заказывал чашку горячей воды — одно время была мода на этот ядреный напиток в Ново-Обалдуеве. Я раз попробовал и решил, что он похож на кофе без кофе. Наверно, кто-то очень знаменитый запустил эту моду, хотя Гудзона она, кажется, не пересекла.
Я чуть не попал под колеса мчавшегося такси, отпрянул и сел на зад. Пожилой, хорошо одетый негр покачал головой, словно я был неосторожным ребенком. Пролетевшая смерть что-то встряхнула в моих мозгах, потому что я напрягся и вспомнил слова, якобы сказанные на одре поэтом Джеком Спайсером: «Вот что сделал со мной мой алфавит». Что-то в этом роде, и не помню точно — с той унылой магистерской моей поры минуло тридцать лет, а я тогда слишком много пил. Я жил в старом доме с двумя другими начинающими писателями, и этикет требовал, чтобы мы много пили и сильно курили марихуану, хотя ЛСД я избегал. Словом, у одного из моих сожителей было изрядное собрание литературы битников, и он знал все сплетни о них. Он приобщил меня к поэзии Спайсера, рассказал о его безвременной смерти, вызванной алкоголем, и последних словах: «Вот что сделал со мной мой алфавит», — по крайней мере, так мне вспомнилось, когда я чудом избежал смерти от такси. В этом была значительность. Все, что он постиг, тотальность приятия мира, сгустились в этот приватный алфавит, приведший к безвременной смерти.