Священная ночь - Тахар Бенджеллун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тот бормотал непонятные фразы. В этом не было ничего удивительного. Очень часто он вставлял в свой рассказ слова неведомого языка. Но делал это так естественно, и люди понимали, что он хотел сказать. И даже смеялись, внимая с трудом пробивавшимся, скомканным фразам. Язык его то развязывался, то вдруг немел. Стыдясь кого, сказитель краснел. Он прекрасно сознавал, что теряет не разум — впрочем, не это его занимало, — а своих слушателей. Какая-то пара встала и молча удалилась. Ее примеру с недовольным ворчанием последовали двое мужчин. То был скверный знак. Из тех, кто собирался послушать Бушаиба, обычно никто не уходил. Никогда еще слушатели не чувствовали себя неудовлетворенными и не покидали кружок. Взгляд его оторвался от далекой точки в недосягаемой выси и с грустью устремился вослед уходящим; он не понимал, почему люди не хотят его больше слушать. Ему уже не верили. С этим он не мог примириться. Если человек был знаменитым сказителем, истинным властелином огромной площади, гостем королей и принцев, если он воспитал целое поколение трубадуров, провел год в Мекке, то не станет удерживать или звать назад тех, кто покидает его кружок. Нет, Бушаиб не опустится до этого, позабыв о достоинстве и чести. «Пускай эти люди уходят, — думал он, — печаль моя отныне неизбывна; она превратилась в мешок с камнями, который мне суждено нести до самой могилы!»
Я была там, закутанная в джеллабу[1]; я наблюдала за ним и ничего не говорила. Да и что я могла сказать, чтобы выразить свою любовь? Малейший неосторожный жест выдал бы хранимый им секрет, воплощением которого была я сама. Я слишком много всего знала, и мое присутствие здесь было не случайно. Я вернулась издалека. Наши взгляды встретились. Глаза его светились умом, который внушает страх. Но взор казался безумным, в нем отражалось что-то непостижимое. Он замер, узнав во мне призрак злосчастной поры. Заложив руки за спину, он кружил на месте. Я хранила спокойствие; ждала, вооружившись терпением мудрецов. Глаза его с нарастающей тревогой снова и снова обращались ко мне. Неужели он и впрямь узнал меня, хотя прежде никогда не видел? Ведь это он создал мой облик, наделил меня чертами характера и темпераментом. То было время, когда воображение его не знало удержу. А я была его мятежным, неуловимым творением. Но в памяти сказителя уже тогда наметились пробелы. Виной тому было безумие либо обман.
С тех пор прошло немало времени, и после всего, что мне довелось пережить, меня уже ничто не удивляло и не оскорбляло.
В Марракеш я приехала накануне, решив во что бы то ни стало встретиться со сказителем, которого моя история разорила. По какому-то наитию я знала, где его место, и сразу же распознала его слушателей. Я дожидалась его: так ждут друга, который предал, или изменившего возлюбленного. Ночь я провела в комнате, расположенной над торговыми рядами, где продают зерно. Где пахнет пылью и мочой мулов. Я проснулась с первыми лучами солнца и привела себя в порядок у фонтана мечети. Ничего не изменилось. Все осталось как было. Автовокзал по-прежнему был черен, словно печь, где выпекают хлеб. Кофейня так и стояла без дверей. Официант - плохо выбритый, с напомаженными волосами и съехавшей набок бабочкой, облаченный в одеяние, похожее на глаженый-переглаженый смокинг, лоснившийся от жирных пятен, — делал вид, будто знает меня. Такая уж у него была манера: называть посетителей по имени. Шагнув ко мне, он сказал без малейшего колебания, будто мы с ним были знакомы много лет:
— Как всегда, кофе с корицей погорячее и маисовую лепешку, матушка Фадила…
И ушел. Я даже не успела возразить ему: «Меня зовут не Фадила, я терпеть не могу корицы в кофе и предпочитаю твоей маисовой лепешке ячменный хлеб…»
Завтракала я по соседству с водителем грузовика из Шауи, который съел сваренную на пару баранью голову, выпил целый чайник чая с мятой, потом, рыгнув несколько раз, поблагодарил Всевышнего и Марракеш за то, что ему довелось так хорошо поесть с утра. Он взглянул на меня, словно желая разделить со мной свою радость. Я улыбнулась и помахала рукой, отгоняя дым кифа[2], которым он дохнул мне в лицо. Увидев проехавшую на мопеде девушку, он погладил усы, всем своим видом давая понять, что после сытного завтрака для полного счастья не хватает такой вот крошки, причем предпочтительнее, конечно, девственницы.
Почистив зубы, он отдал объедки маленьким нищим, которые примостились в углу и мигом проглотили все, что оставалось на костях. Затем, сев за руль своего грузовика, развернулся и, притормозив возле кофейни, бросил в сторону официанта:
— До следующей недели, Чарли!
Уходя, я спросила официанта, что это за человек.
— Отъявленный грубиян! Думает, что ему все позволено. Зовет меня Чарли из-за того, что костюм мне велик, не по росту, пачкает стол и плюет на пол. Да еще считает себя неотразимым красавцем. А все потому, что одна немецкая туристка подсела однажды к нему в грузовик. Занимались там всякой пакостью, а потом целый год он этим хвастался. С тех пор по дороге и туда и обратно он обязательно останавливается, чтобы съесть баранью голову. Видите ли, матушка Фадила, этаким типам лучше бы никогда не вылезать из грузовика…
На площади было пустынно. Но мало-помалу она заполнялась, словно подмостки в театре. Первыми расположились сахрауи, жители Сахары, торговавшие всевозможными порошками: специями, хной, дикой мятой, а также другими измельченными и истолченными волшебными снадобьями. За ними следовали букинисты. Они разложили свои пожелтевшие манускрипты и стали жечь ладан.
Были и такие, кто ничего не продавал. Те садились на землю, скрестив ноги, и ждали. Сказители являлись последними. Причем каждый со своим ритуалом. Высокий, сухопарый мужчина начал с того, что развязал тюрбан и стал вытряхивать его: из него посыпался мелкий песок. Человек этот пришел с Юга. Он уселся на маленький чемоданчик из фанеры и в полном одиночестве, без единого слушателя, начал свое повествование. Я издалека видела, как он говорил и жестикулировал, словно находился в центре тесного круга. Я подошла к нему посреди фразы: «…вкус времени, которым лакомится свора собак. Оборачиваюсь, и кого я вижу? Скажите мне, верные спутники, отгадайте, друзья Добра, кого я увидел пред собою, величаво восседавшим на серебряной кобылице, не сломленного несчетными испытаниями, горделивого и прекрасного? Вкус у времени пресный. Хлеб черствый. Мясо отдает гнилью. Масло из верблюжьего молока прогоркло… прогоркло, как наше время, о друзья, идущие мимо… Стоит только вымолвить: жизнь — и одинокая хищная птица тут как тут…» Я была его единственной слушательницей. Он умолк, затем подошел ко мне и сказал доверительно:
— Если вы кого-то ищете, я помогу вам. Впрочем, я, быть может, и есть тот, кто вам нужен. Моя история красива. Сейчас еще рано ее рассказывать. Я подожду. Так кого же вы ищете: сына или мужа? Если это сын, он, должно быть, в Индии или в Китае. С мужем гораздо проще. Он, верно, стар, а старики имеют обыкновение проводить время в мечети или в кофейне. Однако я вижу, что это ни тот ни другой. Ваше молчание говорит… Так о чем же оно говорит? А говорит оно о том, что вы носите в своем сердце тайну и что не следует понапрасну докучать вам. Вы принадлежите к почетному, кругу людей. И не любите пустой болтовни. Счастливого вам пути, и позвольте мне вернуться к моим слушателям…
Я отошла и больше не оглядывалась, меня привлекли плавные, широкие жесты молодого человека, разбиравшего чемодан. Он вытаскивал самые разнообразные вещи и сопровождал появление каждой из них пояснениями, ставя перед собой целью восстановить чью-то жизнь, чье-то прошлое, целую эпоху:
— Тут собраны обломки судеб. Чемодан этот - все равно что дом. В нем нашли пристанище несколько жизней. Вот эта трость не может свидетельствовать о времени. У нее нет возраста, она происходит от орехового дерева, у которого не осталось никаких воспоминаний. А служила, верно, поводырем старым и слепым. Она тяжелая, и у нее нет тайн. А теперь взгляните на эти часы. Римские цифры поблекли. Маленькая стрелка застряла на полудне или полуночи. Большая разгуливает сама по себе. Циферблат пожелтел. Кому они принадлежали: купцу, завоевателю или ученому? А эти туфли? Видать, английские. Они водили своего хозяина в такие места, где нет ни грязи, ни пыли. Ну а это вот - посеребренный медный кран. Он, должно быть, из красивого жилища. Чемодан безмолвствует. Один только я могу спросить его кое о чем. Так, так, фотография. Время сделало свое дело. Семейное фото, и на нем надпись «Лазар, 1922». Посредине - отец, а может, и дед. На нем великолепный редингот. А руки покоятся на серебряной трости. Он смотрит ни фотографа. Жена у него довольно бесцветная. Ее трудно разглядеть. Платье на ней длинное. У ног матери сидит маленький мальчик с бабочкой на старенькой рубашонке. Сбоку пес. Он, наверное, устал. Немного в стороне стоит молодая женщина. Очень красивая. Сразу видно: она влюблена. И думает о своем избраннике. Его нет, он во Франции или где-нибудь на Антильских островах. Воображаю себе любовную историю, которая связывает эту молодую женщину с ее возлюбленным. Они живут в Гуелизе. Отец работает инспектором в колониальной администрации. Он ходит в гости к городскому паше знаменитому Глауи. Это видно по его лицу. На обратной стороне фотографии что-то написано. «После полудня, прекрасным… апрель 1922». А теперь посмотрите на эти четки… кораллы, янтарь, серебро… Должно быть, они принадлежали имаму. А может, какая-нибудь женщина носила их как ожерелье… Монеты… продырявленный реал… сантим… марокканский франк… Вышедшие из обращения банкноты… Вставная челюсть… Щетка… Фарфоровая чашка… Альбом с почтовыми открытками… Пожалуй, хватит, на этом я заканчиваю… Много чего можно положить в чемодан… беру все, что обременяет вас, но особенно — монеты!