Выигрыш - Элеонора Корнилова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жену для Ханса отыскала мать. Девушка, к счастью, была беременна. Это было очень кстати. Мать знала секрет, о котором, конечно, знали многие. Что вместо нормальной пары неверных томатов у сына в наличии только один. Но мать знала больше: у сына не будет детей.
Нежная, косенькая невеста носила в чреве дитя. Ни миловидность ее, ни угол зрения, ни ребенок не занимали Ханса. Он вдруг ошалел от открытия, что, женившись, даром получит собственную женщину на каждый день. Ведь у него до сих пор не было ничего собственного. Ничего своего. Все от случая к случаю, и еще нужно побегать, и в долг перестали давать. Обнимая невесту за полную талию, он темнел лицом от прилива крови и предвкушения, что горячее вместилище, занятое пока ребенком, скоро освободится и начнет регулярно принимать его, мужа!
Группируя собравшихся для общего свадебного снимка, деревенский мастер фотокадра превзошел самого себя – никто никого не заслонял. Все были видны тем далеким потомкам, которые, дожив до ренты, будут иметь досуг и охоту рассматривать пожелтелые фотографии предков из провинции времен ГДР.
Окруженные серьезными гостями из дальних дорфов, сидели рядышком родители Ханса. Их лица, расслабленные вином, уехали в слабые, несимметричные улыбки. Отставив ножку и выпятив грудку, купаясь в редком ощущении главного героя, красовался жених. Лицо невесты светилось непарадной, бледной искренностью, похожей на страдание. Букет роз она честно держала на положенном месте, не ниже.
Желая сгладить ее непарный взгляд, фотограф попросил невесту слегка повернуть головку в полупрофиль. Это стало его художественной ошибкой и роковым прорицанием.
В гуще людей, смотрящих прямо в объектив и, в некотором смысле, в будущее, невеста выглядела странно. Она одна будто не видела этого будущего или видела, но совсем в другой стороне.
Ханс наконец стал семейным человеком. Урсула с самого дня свадьбы была убеждена: ненадолго. Она зазывала к себе жену Ханса на чашку кофе, ловила ее у пограничного забора, когда та шла кормить кроликов. Но довести беседу до интересной степени откровенности Урсуле не удавалось. Жена гуляла с коляской далеко за дорфом, у Эльбы и в дубовой роще. В саду с ребенком не появлялась. Однажды, когда Урсула все-таки остановила ее у дома, жена по-прежнему была молчалива, а ко всем “зюсе-зюсе”, обращенным Урсулой к малышке, осталась неприлично равнодушной. Кажется, ей были неприятны воркования над ее ребенком.
Зато Ханс рассказывал Урсуле о своей семейной жизни все, то есть жаловался. Плющ, ползущий по забору, делал в одном месте передышку, и соседи могли говорить друг с другом через окошко, сквозь нечастые проволочные клетки. Ханс жаловался мелочно, посвящая соседку в проблему своих мужских потребностей, и вчера, и два дня назад не нашедших у жены никакого отклика. Урсула слушала, не перебивая. Она слушала так, будто становилась полой, чтобы вместить как можно больше, и отзывалась на слова соседа, как пустота – эхом. Йа-йа… Это походило на поддержку и одобрение, хотя она ни в чем не разделяла мнений Ханса. Она возвращалась из сада домой, и лицо ее начинало пылать. Все идет, как должно, Хансу никогда не повезет с другими.
Года через два после женитьбы дела Ханса будто бы двинулись в гору. Он отдал долги четырем самым памятливым подругам. Жена затемно уезжала поездом на завод по ремонту вагонов и зарабатывала там больше, чем Ханс в садовом хозяйстве. Отчасти он был доволен женитьбой. Положение мужа было выигрышнее и расширяло возможности: теперь ему давали в долг и мужчины, входя с пониманием в нужды семьи. Связи с подружками приобрели новый вкус. Теперь он не просто по-холостяцки таскался, а изменял жене. Как солидный, женатый человек. Ну, и отец уже не бросал колодки.
Разочарование было одно. То, что жена – это женщина на каждый день, но не на каждую ночь. И часто кто-нибудь замечал его расхристанный велосипед, упершийся рогами в живую изгородь и пристегнутый на замочек возле скромного домика в одном городке. Приятельницы звонили Урсуле, что видели, как дребезжал Ханс на своем железном осле по дорогам их местечек с сеткой на руле, а в сетке болтался мятый сверток то ли с яблоками, то ли с парой помидоров – через бумагу не было видно.
– Да, жена у меня старательная и трудолюбивая, – гордясь своей объективностью, говорил Ханс. Он был муж и выражал должное почтение жене, хотя лежал не в супружеской постели. – Но она не спит со мной! Какая она мне жена, если не желает спать? Опять неделя покоя!
Со временем ряды подруг Ханса поредели. Самыми крепкими отношениями оставались те, которые скреплялись его невыплаченными долгами, но встречи с этими женщинами стали случайными. Если прошмыгнуть незамеченным было невозможно, Ханс изображал на лице счастливое изумление, сыпал комплименты неувядаемой молодости кредиторши и не давал вставить ни слова. Скрепляя улыбками, как клеем, скачущие в разные стороны темы, он старался не смотреть в глаза.
Бывшая подруга вздыхала всей грудью и животом, прощалась и уходила прочь. Ханс переводил дух и возвращал лицу обычное недовольное выражение. Денег так и нет. Ни раньше, ни теперь. В лотерею никак не выигрывается. Рядышком в городке – тридцать кафе и закусочных. Кажется, что все восемь тысяч жителей – все как один – сидят в них вечерами, едят жареное мясо, сосиски, кухены, торты и мороженое, пьют пиво и кофе, слушают музыку, танцуют и веселятся. И у всех есть деньги! Откуда у людей деньги? Однажды он так погрузился в этот вопрос, что, столкнувшись со своей школьной учительницей, не успел надеть приветливое лицо и на вопрос “Как идут дела?” выпалил то, о чем думал:
– Кайн гельд! Денег нет!
Румяная, беззаботная пенсионерка несла плетеную корзинку, битком набитую вкусностями из магазина, а Ханс стоял перед ней, как голодная послевоенная сиротка. Когда нет никаких денег и нет пенсии – это беда, и жалость сразу проткнула старушку.
– Боже мой… – прошептала она, больше, чем смыслом, пораженная тем, что Ханс высказал вслух такие слова. Раскрыл ей самую глубину своего несчастного сердца. Ханс не уловил ситуации. Всего пять минут разговора с тихим отчаянием в голосе, и она могла дать взаймы.
Он научился, как нужно говорить “нет денег”. Бережно. И – неожиданно. Словно именно сейчас кончилось последнее терпение и он накануне чего-то страшного. Но даже в такой момент он не завистлив и покорен высшей справедливости. О ком-то другом можно за глаза в полный голос сказать: “Йа-йа… у него нет денег”. Можно и посмеяться. А в своих несчастьях нужно быть смирным. Тогда дадут.
Он научился безошибочно чувствовать миг удачи. Миг мог случиться и на похоронах, и в чей-то день рождения – это не играло роли. Ханс выжидал, как эксгибиционист в парке, и говорил “нет денег” с той же скромной мольбой, так же тихо и внезапно, как тот парень распахивает пальто. Какие-нибудь прожженные западные дамы могли бы, наверно, хладнокровно заметить, что видали аргумент и получше, и оставить страдальца с носом. Но – не простые и искренние, не строители социализма. Им было совестно, им становилось жаль Ханса, их радовала возможность стать спасителями и протянуть руку помощи. Руки дающих тянулись к карманам.
Слухи об удивительных способностях Ханса занимали и мужчин. Многие тесные собрания, при известном градусе, не обходились без упоминания Ханса, его подружек и фамилии, которую он, будто на аукционе, не глядя, выиграл. Ханс Шванц! Вот попал, так попал! А кто-то, смеясь, добавлял, что у Шванца в кармане всегда наготове полотенце. Хохотали крепко и раскатисто, как позволяют себе компании, отдыхающие на свежем воздухе, под дымок гриля, уютно заслоненные вьющимися изгородями и рядами разлапистых елей. Но кто-нибудь некстати сообщал, что Ханс задолжал ему, не отдает и, видимо, не отдаст. Наступало мгновенье общей задумчивости. Ханс был должен многим. Вспоминать об этом было досадно. Что за слабина такая у немцев: давать в долг? Ведь должник если отдаст, то не больше, чем взял. Ведь все – умные, бережливые люди… Но вдруг будто затмение найдет: дам-ка взаймы, хоть на миг почувствую себя богаче другого! И – вот результат! Нехорошо! Глупо!
Между тем значение того, что было поводом для сплетен и шуток, чем Ханс гордился и что было его стержнем, стало угасать. Непонятно отчего стала меняться жизнь. Самые верхние политики заговорили об усилении идеологической работы, а что должен был делать Ханс? Он-то был в полной силе, по утрам это даже обременяло. Но ему все чаще указывали на неуместность проявлений его главной силы. Все она как-то была некстати, все невпопад. А подружкам – все чаще некогда.
Наверно, все стали лучше кушать. Можно сказать, что чем-то даже и наелись. Если социализм принимать на голодный желудок – тогда, конечно, все товарищи и у всех одна цель. Но улучшение рациона дробит единый коллектив на отдельные сытые желудки и уводит от сплачивающей идеи. Мир во всем мире наступает сам по себе, безо всякой борьбы за социализм. Война отдалилась в прошлое. Что-то кануло в историю само собой, что-то с усилием запамятовалось, а вскормленный советскими солдатами Ханс, как ущербный гибрид, мозолил глаза и напоминал о какой-то ошибке, которую упорно хотелось забыть. Женщины стали отдаляться, пренебрегать им.