Матвей Коренистов - Алексей Бондин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Талица никогда зимой не стынет. Бойко бежит она, извиваясь черной лентой меж намерзших глыб, тихонько шумит. Над ней, медленно поднимаясь, курится холодный прозрачный парок.
Хотелось с кем-то поговорить. Зашел в сторожку Мокеича.
— Здорово, Мокеич.
— Здорово, Ипатыч, погрейся,— приветливо встретил Коренистова мостовой сторож.
Мокеич — низенький, с закопченным лицом, обросшим густой темнорусой бородой. Полушубок, опоясанный ремнем с большой бляхой, сбился набок, во рту на разные лады сопела, посвистывала огрызенная короткая трубка, из которой тянулся синеватый едкий дымок. Мокеич щурился. Жарко топилась железная печка, в сторожке было душно. Мокеич открыл настежь двери и присел на порог.
— Морозно сегодня... Завернуло ладно,—кряхтя проговорил он, набивая в трубку табаку и закуривая от уголька.— Сегодня всю ночь вон там в сколке за ельником лисичка лаяла. На луну лает. Забавно потявкивает.
— Не ловишь? — спросил Коренистов.
— Кого, лисичек-то? Нет. Ноги болят. Раньше было дело, а нынче они меня не боятся... Что, Матвей Ипатыч, слышал я,— девок-то своих израсходовал?
— Да, Мокеич, израсходовал.
— Так-ак... Знаю я у тебя зятьев-то обоих. Этот, Степан-то Шкабара, немного хвастоват, да и выпивает, а вот Сашка-то Игнатьев — важнецкий парень-то. Часто он сюда ко мне забегает. Охотник, большой охотник, задорный парнище. А смирный... Коммунист...
— Коммунист? — недовольно посапывая носом, отозвался Коренистов.
— Простой парень. Прямо рубаха,— невозмутимо продолжал Мокеич,—А ведь штука же, Ипатыч... Я вот подмечаю в людях. Чем здоровее человек, тем смирнее и душевнее... А вот наш брат, вот такие плешкеты... Про себя скажу... Такой я был задира в молодости... Бывало, хоть на десять человек драку найду. Выпрошу, бывало... Ей-богу... Бывало... Что греха таить. И били ведь меня, как стерву... По один раз ломом огрели, три дня лежал, думал, что у смерти, конец. А нет, отлежался и опять за старое... Все неймется. Теперь вот болит все. Отбитое, что ли, али оттого, что старость подходит. Ну да и в ту пору, и в гражданскую войну здорово попало.
Коренистов вспомнил, как во время отступления белых он нашел Мокеича оглушенным и брошенным в кусты, привел его в сознание, как обнаружил под фермой пироксилиновую шашку.
Мокеич закрыл дверь. В сторожке стало темно.
— Говорят, Степаниду-то по-советски, по-новому выдал? — заговорил снова Мокеич, посасывая трубку.
— Никак я ее не отдавал,— недовольно ответил Коренистов.
— Это как?
— Сама ушла.
— Да-а, так, видно, уж такие порядки пошли нонче, Матвей Ипатыч. Люди новые и порядки новые стали. Да оно без попов-то дешевле выходит... Отпала им, долгогривым, лафа — пятишницы да десятки собирать с нашего брата.
— А ты, видно, тоже за новые порядки? — сердито косясь на Мокеича, спросил Коренистов.
— Кто-ё знает?.. По-моему, так лучше, так проще. Тут, вишь, люди, по-моему, задумали от поповских брехней освободиться... Уж больно они далеко заехали к нам в душу-то и в карманы, прости господи.
Мокеич зевнул.
— Не поймешь тебя, Родион Мокеич,— недовольным голосом сказал Коренистов,— господа поминаешь, а попов ругаешь.
— А ну-ка их к ядреной бабушке... Жалко вот, жизнь наша к концу подходит... Как бы вот снова жить начать... Ум-то другой стал, да и время-то хорошее подходит... Обидно... Прожили свою жизнь впустую, а настоящей жизни не увидим.
Из-за горы выглянуло яркое солнце, но не грело, а будто крепче замораживало, смотря сквозь тонкий, розовый туман и играя на серебряных кружевах инея, раскинутых на деревьях.
«Хвалят Игнатьева-то»,— думал Коренистов, шагая по утоптанному снегу меж блестящих холодных рельсов...
По весне Матвей неожиданно встретился с Игнатьевым.
— Здравствуй, отец! — крикнул Александр, замедляя ход. Он шел с охоты и нес огромного глухаря.
Ласковый взгляд черных больших глаз словно ожидал чего-то. Но Матвей промолчал, дотронулся рукой до шапки и, глядя в пространство, прошел мимо.
Игнатьев посмотрел вслед Коренистову, усмехнулся, подумав про себя: «Не хочешь?.. Ну что ж?.. Силой милому не быть. На рожон я не полезу. Смирится когда-нибудь».
А у Матвея в это время сильно билось сердце. Отойдя на почтительное расстояние, он оглянулся вслед уходящей широкоплечей фигуре, подумал: «И на самом деле парень-то ничего».
Но с чувством непонятной ему обиды надвинул шапку до самых глаз и проговорил:
— Не надо!
VСтеша изредка прибегала навестить родителей. Она пополнела, порозовела и даже брызги веснушек к ней как-то шли: они будто подчеркивали живость ее нрава. Глаза весело играли, а на щеках при улыбке появлялись ямочки. Мать, сдерживая улыбку, говорила:
— Добреешь, смотрю я на тебя. Видно, не плохое житье-то. Не пьет он у тебя?
Она не хотела называть мужем Игнатьева и всегда говорила: «этот», «твой-то», «он». А у Стеши в это время по лицу пробегала тень грусти. Глаза немного прищуривались и вопросительно всматривались в мать.
Матвей больше молчал, а если и отвечал на вопросы Стеши, то кратко и сдержанно.
Но когда Стеша от них уходила, Матвей злился. Злился на себя и на жену. Он сознавал, что делает нехорошо, но из упрямства молчал.
У Клавдии он побывал только два раза, и больше его туда не манило. Ему не понравился зять Степан Шкабара. Этот белобрысый щеголеватый человек не внушал доверия. Старику сразу бросилась в глаза неряшливость на участке зятя. Ступая опытной ногой по пути, он чувствовал ослабшие шпалы и говорил:
— Шпалы-то подбить надо, руки, верно, не доходят. Эх, хозяева!
По пути, и по бровке, и в траве под откосом валялись изогнутые костыли, гайки, подкладки, старые шпалы, щепки. Пикетные столбики все сгнили.
— Мать,— сказал Коренистов,— смотри-ка, ровно здесь людей-то нет. Добро-то как пропадает, а? Как Мамай воевал...— Он крякнул и ускорил шаг.
Пролетная казарма, где жил Шкабара, стояла на бугорке. Она была оштукатурена, побелена и весело смотрела окнами на стальной путь. Она показалась Коренистову приветливой, уютной. Но подойдя, он остановился,— возле крыльца стояла широкая лужа грязи. Ему жаль было своих старинных смазных сапог, которые он надевал только в большие праздники или когда шел в гости. Он шагнул и влип в цепкое месиво.
— Эх, хозяева! Хоть бы дощечки бросили, что ли. Как это они ходят — а, мать? Тут бы песочком увалить да утрамбовать...— и под окном можно было бы посидеть.
Он с раздражением смотрел на свои сапоги, когда поднимался по ступенькам крыльца.
Их радостно встретила Клавдия. Она была босая, в подоткнутой грязной юбке. Улыбаясь, она захлопотала, раскидывая по углам горшки, латки, схватила самовар со скамейки и унесла его к печке.
— Уж не запнитесь у нас!
— И верно,— дрогнув правым усом, проговорил Коренистов,— не только запнуться, а и утонуть можно у вас здесь. Как это вы ходите-то по этой грязи?
— А так уж, тятенька, привыкли,— виновато улыбаясь, ответила Клавдия.
— Эх-ма-а, плохая привычка-то.
— Где у те мужик-то? — спросила мать.
— Вышел куда-то, придет сейчас... Раздевайтесь.
Клавдия одернула юбку и повязала косматую голову платком.
— И то, мать, давай разденемся, что ли...
Матвей пристально смотрел на дочь и будто не узнавал свою прежнюю Клавдейку, круглую, как точеную, белую. Она похудела, лицо ее потемнело, а под глазами темнели мешочки.
— Ты чего это какая стаешь? — спросил он ее тревожно.
— А что?
— Да какая-то измученная. Не бьет тебя Степан-то?
Клавдия потупилась, брови ее дрогнули, она молча заплакала, потом тихо ответила:
— Нет...
— Ну, а о чем ты?
— Так...
Матвей вздохнул и крякнул.
Вошел зять, в красной новой рубахе, опоясанный гарусным поясом с большими кистями, в начищенных сапогах, новых галошах. Клавдия отвернулась, утерла слезы и загремела самоваром.
К чаю Степан принес бутылку водки. Клавдия усердно угощала родителей. Матвей выпил только две рюмки, а от третьей отказался.
— Не хочу больше. Я чай буду пить.
Клавдия тревожно посмотрела на отца. Она знала, что он пьет водки больше, но только там, где ему нравится, и в кругу знакомых бывает весел, словоохотлив. Даже частенько поет песни и пляшет. Плясал он легко, вприсядку, и всегда говорил, задыхаясь от пляски:
— А ну вас, греховодных! Из-за вас теперь я неделю поясницей буду маяться.
А сейчас он отказался от водки, значит, ему не нравится у зятя. Он молча сидел, слушая, что говорят, и пил чай.
Зять не чувствовал настроения тестя. Он часто прикладывался к рюмке, лихо подкручивая светлорусые усы. Серые глаза осовело смотрели на тестя.
— Я, тятенька, дело свое знаю...— говорил он хвастливо,— у меня все начеку... Прошлый раз начальник приезжал, обошел мой участок и говорит: «Хорошо... Хорошо,— говорит,— Степан Никоныч».