Парень - Янош Хаи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Словом, он поселился в том доме, где только и мог поселиться. Новый отец был таким, каким его и представляешь, то есть каким он и должен быть. В деревне говорили: этот парень, видать, в рубашке родился, раз в такую семью попал. Как говорится, бога за бороду ухватил. А поскольку наш молодой муж чувствовал, что на самом деле не бога он за бороду ухватил, а тестя, то, слыша такие слова, он, сплюнув на пол, отвечал — конечно, к этому времени он уже обычно был достаточно выпивши, так что отвечал тут не столько он, сколько выпитое вино, — словом, он отвечал, мол, если я еще от кого-нибудь услышу такое, морду разобью, и вообще, почему никто не видит, что я-то в эту семью принес; а принес он в нее, если и ничего другого, то хотя бы силу свою. Потому что новый отец, пускай он и то накопил, и се накопил, но не приди такой работяга, как зять, то на оплату поденщикам пришлось бы последнюю рубаху отдать. И уж, во всяком случае, пришлось бы мало-помалу землю продавать. Сначала — засушливые делянки, если, конечно, найдется на них покупатель. Тут ведь объявляй, не объявляй, никто их не купит, дураков мало. Люди ведь что скажут: земля эта, то есть земля нового отца нашего молодого мужа, даром им не нужна, зачем им такая дрянная земля, песок сплошной. Конечно, конечно, новый папаша нашего молодого мужа знает, зачем он это делает: денежки загребет за землю и будет на эти денежки жировать. Так вот тебе, накося выкуси. И тогда не останется ему другого пути, кроме как выставить на продажу хорошие земли. А мужики в корчме, что они должны думать: должны они этого человека ненавидеть за его хорошую землю, за то, что есть она у него, хорошая земля, притом много ее у него, — только за это и можно его ненавидеть, потому что не найдется такого дрянного, такого последнего человека, который скажет: мы за то его ненавидим, что дерьмовый он мужик, на него и плюнуть-то неохота, он всех, кто под руку попадет, разоряет, уничтожает, обманывает, чужих жен насилует, — нет, ничего такого про этого мужика нельзя было сказать. Даже наоборот: и в церковь-то он ходит, и помогает вдове своего друга, которая в одиночку растит детей, потому что муж ее, друг нашего нового папаши, вез как-то дрова из лесу на подводе, а подвода возьми и перевернись на промоине — и прямо на него, это уже само по себе вес огромный, а тут еще два кубометра дров, и когда подвода рухнула на мужика, то колесо, как потом вскрытие установило, ноги ему в четырех местах сломало, а секунду спустя бревна, грабовые да дубовые, голову ему размозжили так, что его и не узнать было, и отпевали беднягу в закрытом гробу, потому что не хотела вдова, чтобы люди в таком виде запомнили ее мужа, которого она до того любила, что и после смерти его не могла забыть и связать свою жизнь с другим человеком. Новый отец нашего молодого мужа и зерна ей отвозил, и всегда помогал, если что тяжелое надо было поднять, например, угол курятника, потому что балка там подгнила, и чтобы не стоял курятник перекосившись, подложили под угол, вместо трухлявого дерева, кирпичи. Правда, женщина, которую этот мужик перед новым сыном своим назвал матерью, совсем не рада была, что муж ее такой добрый. Мужа своего она про себя называла проклятым блядуном, а вдову — чертовой потаскухой. И заметив, как много времени они, то есть муж и эта вдова, проводят в исповедальне, сделала вывод, что, видать, в очень больших грехах приходится им признаваться, потому что другие односельчане так долго не исповедовались. А потом и епитимья, которую преподобный на них налагал, тоже продолжалась немало. Никак она не могла мужу поверить, что преподобный лишь потому, что муж ее — человек богатый и должен превратиться в верблюда, чтобы попасть в царство небесное, где врата — такое игольное ушко, в которое верблюд пройдет, а богатый человек нет, — словом, лишь поэтому назначал пятнадцать раз прочитать «Верую», это ведь самая длинная молитва, сама-то она больше трех раз никогда не получала, хотя, собственно, она тоже, по мужу, могла богатой считаться, да к тому же муж еще оправдывался, мол, просто дело в том, что для него это «Верую» всегда было слабым местом, даже в детстве, на уроках закона божия. Ну хоть ты расшибись, ей-богу, ну не лезет мне в голову то, во что я как раз верю, никак не могу разобраться со всеми этими крестными страданиями, воскресением и прочей пакостью, которая там напихана. Жена ему не верила, потому что количество молитв, назначенных в наказание, явно противоречило его словам: как же оно так, если это паршивое «Верую» надо столько раз подряд прочитать! Ее муж не такой идиот, чтобы после стольких повторений молитву не запомнить. Муж отвечал, что не способен он умом следить за тем, что под нос бормочет, и все время получается так: он запнется, и хоть убей, не может вспомнить, что только что говорил, вот бабам хорошо, им-то чаще всего «Пресвятая Владычице Богородице» назначают, это такая бабья молитва, а ни одному священнику в голову не приходит, что это несправедливо по отношению к мужикам. Конечно, эти попы еще тот народец, говорил в таких случаях муж, черт их знает, чего они так хотят бабам угодить, черт их знает, что они там замышляют, когда молодые бабы перед праздниками идут в церкви убираться, никто ведь не рассказывает, что за дела творятся в такие дни в ризнице.
И жена мстила мужу каждый раз, когда он, по его словам, помогал бедной несчастной вдовушке. Вечером, когда он клал уставшую свою руку жене на живот, как раз туда, где ночная рубашка распахивалась немного, она сердито отпихивала ее, да еще и ворчала в темноте, дескать, иди вдовушку щупай. Однако односельчане поведение нового отца нашего молодого мужа воспринимали совсем не так, — наоборот, они его, желая того или не желая, считали человеком порядочным, а много-много молитв, которые ему приходилось творить, лишь подтверждали такое мнение. То есть совсем по-другому они о нем думали, чем его жена. Потому что был он такой человек, о котором любой мог сказать лишь, что порядочный он мужик, или даже — что доброе у него сердце. Вот только, в самом деле, стал он таким крепким и самостоятельным, что, несмотря на такое общее мнение, люди его терпеть не могли, просто из зависти, и никогда не купили бы у него плохую землю. Но когда прижало его и пришлось хорошую землю продавать, да к тому же по сходной цене, мужики сочли, что эту землю надо все-таки у него купить. Если не по чему другому, так хотя бы ради того, чтобы позлорадствовать. Порадоваться: вот вроде и справный мужик, а лишился — ну, пока не лишился, но, может, еще лишится всего, что у него было, и станет, как другие, бедняком. К тому же никто пальцем не пошевелит, чтобы ему в беде помочь, все будут думать: ну да, нищий-то он нищий, а, поди, в банке лежат у него большие деньги, а снимать их он не хочет по скупости, чтобы процентов не лишиться. В общем, все будут спокойно ходить мимо его дома, пускай аж на улице слышно, как он плачет от голода — никто ему горбушку черствую не подаст. Да и как ждать от них помощи, если они сами нищие, сами живут со дня на день, с трудом находя кусок хлеба, чтобы ребенка своего накормить. У кого хватит совести сказать, мол, вот хоть ты, Лайош, пойди-ка отнеси бедолаге, которому так в жизни не повезло, еды немного, вспомни: когда у него была молотилка, он зерно тебе молотил, причем так, за спасибо, потому что ты не мог ему заплатить. Совесть, не совесть, а бесполезно такое говорить, потому что у Лайоша по-прежнему ничего нет, и когда он домой приходит, у него на столе ни шиша, ну, или почти ни шиша. Короче говоря, правильно сделал наш молодой муж, что к жене поселился и тем самым спас тестя от полного разорения, от нищеты, не позволил ему на своей шкуре узнать, до чего же неблагодарны люди.
3
Так что теперь мать нашего молодого мужа бежала ночью уже под окно этого дома, крича: сынок, опять отец твой… И сын снова и снова проклинал ту минуту, когда он не решился совершить побег из части, чтобы изрешетить к чертовой бабушке того, кто был его отцом. Правда, когда он на исповеди признался однажды в этом своем желании, преподобный сказал ему: сын мой, подумай о спасителе нашем, сколько ему пришлось выстрадать, а все-таки он даже среди самых страшных мучений не думал, дескать, вот умру я, вознесусь в царство небесное, и тут ужо я тебя найду, хмырь ты болотный, и морду твою поганую разворочу, и за все с тобой расплачусь, во-первых, за то, что ты на крест меня послал, а во-вторых, за сотворение мира, за все, что ты тут напортачил. Словом, будь же и ты разумным, сказал преподобный, и, стоя перед алтарем на коленях, прочитай пять раз «Верую» и три — «Отче наш», и простится тебе грех твой.
И вот наш молодой муж стоит на коленях, смотрит на резьбу, которая украшает деревянный алтарь. Там изображена сцена, когда Иисус изгоняет торговцев с храмовой площади, тот момент, когда столики перевернуты, товар валяется на земле как попало. Мастер — он откуда-то из провинции был, — который выполнял этот заказ, очень заботился о том, чтобы не только фигуры людей, например, молодой Иисус и скорчившиеся торговцы, но и товары на земле выглядели достоверно, так, как они выглядят на настоящем рынке. Там были всякие корзины, ящики с фруктами, овощами, зелень, одежда. Мастер-столяр знал: такой заказ достался ему в первый и в последний раз в жизни, да и то потому лишь, что не было у общины денег, чтобы пригласить резчика из города, такого мастера, который, например, работал в Ваце, в тамошнем соборе: жалели сельские заправилы свои деньги на такие дела. Вот и пригласили, за неимением лучшего, этого столяра: про него рассказывали, что он всякие фигурки вырезать умеет, даже, например, оленя рогатого на спинке стула. Столяр понимал, что досталась ему такая работа, на которую будут смотреть тысячи людей, даже, может, десятки тысяч; правда, жителей в деревне было всего тысячи две, но можно ведь прибавить жителей соседней деревни, будут же они сюда приходить, скажем, на церковные праздники. А потом это будет повторяться с новыми поколениями заново, и опять и опять будут люди смотреть на резьбу, пока священник бормочет свою нудную проповедь, мол, живите честно и добродетельно, любите друг друга, и Ласло Киш пускай не шастает к соседской бабе, потому что та баба сломает ему всю семейную жизнь. Ласло Киш при этих словах весь запылает огнем и тут же решит, что не будет больше даже смотреть в ту сторону, хватит ему жены с головой, особенно в этом возрасте, все ж тебе не двадцать, а сорок пять, не та уже бойкость, как в молодые годы, когда у тебя от всего встает, есть повод или нет повода, даже от сквозняка, если ширинку забыл застегнуть. Словом, покраснеет Ласло Киш от стыда, что вся деревня тайну его узнала, и заречется ходить к соседке, но сдержать зарок не сможет, потому что баба… ну, она его как-то позвала, помоги, мол, дрова сложить, он помог, а за помощь положена стопка, а после стопки баба такое принялась бедрами вытворять, что у бедного Лаци Киша ну никакой не было возможности устоять. Потом священник скажет еще, что главное зерцало чести, это — платят верующие церковный налог или не платят, и тут одно лишь можно сказать: не платят. Или не платят, или с большим опозданием. И тут же зачитает список должников. Тут-то придется покраснеть прихожанам, даже тем, кто только что вовсю веселился про себя, слушая про Лаци Киша, и думал, ага, дескать, повадился кувшин, ну и все такое. Столяр знал: в такие моменты значительная часть паствы будет разглядывать его резьбу и сильно увлечется этим, кто-нибудь даже скажет своему соседу, мол, смотри-ка, даже шпоры на сапогах видно, и на самом деле, там все-все было вырезано, даже самые мелкие мелочи. И работал столяр так, чтобы у людей был смысл хоть всю жизнь разглядывать эту резьбу, потому что знал он: оставаться ей там долго-долго, на многие-многие человеческие жизни.