Резня на Сухаревском рынке - Андрей Добров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так ты брат Нежданова?
– Точно так.
– А не похож… И зачем тебе все это? – спросил Скопин, как бы все еще удивляясь, не чувствуя страшной опасности, переминавшейся с ноги на ногу перед ним с окровавленным ножом в руке.
Иван окончательно сполз на землю, примяв чахлый кустик, росший из-под забора.
– Затем, что ты брата моего на каторгу отослал. А с ним знаешь что будет?
– Знаю, – кивнул Скопин. – Там его взрослые каторжане по кругу пустят. Как девчонку.
Бритый зарычал и замахнулся.
– Здорово, Петр! – вдруг крикнул Скопин куда-то за спину своему мучителю.
Бритый рефлекторно спрятал нож за пазуху и сделал шаг в сторону. Быстро повернулся – посмотреть, кто подходит. Никого. Скопин обманул.
– Так ведь он заслужил, – сказал Иван как ни в чем не бывало. – Он же малолетку снасильничал. Хорошую девочку, из хорошей семьи. Да еще изуродовал.
– Она сама! – крикнул бритый. – А потом и оговорила.
– Ну да, – усмехнулся Скопин, прижимая руку к кровоточащему порезу на шинели, – и сама себе лицо порезала? Так что глаз у нее вытек.
Бритый замер. Про порезанное лицо и вытекший глаз он услышал впервые. Со слов Андрюшкиного кореша, Сёмки Рубчика, он знал, что какая-то малолетка обвинила брата в насилии – но мало ли таких случаев было, когда девка хотела отомстить парню за измену и возводила на него поклеп?
– Не мог Андрюшка этого сделать!
– Он это сделал, – ответил Скопин. – Дочка прачкина все видела. Она там в сарае дровяном пряталась от мужа. Каждое слово, им сказанное, под присягой подтвердила. Тряслась вся от ужаса на суде, пока рассказывала.
– Врала! – крикнул бритый, чувствуя, как внутри становится пусто, словно в мешке, из которого вытряхнули картошку.
– Не врала, нет, – ответил Скопин, укладываясь на землю. – Дворник видел, как твой брат выбегал с того двора. Да и при обыске бритву у него нашли. Тут он и сознался сам. Со злости, говорит. Себя не помнил.
Бритый опустился на корточки рядом с головой Скопина. Тот подсунул под ухо свою фуражку, будто собрался лечь спать.
– Все равно не верю, – упрямо сказал бритый.
– Да, понимаю, – согласился Скопин. – Брат все-таки. Как тут поверить? И я бы не поверил. Но почему, а? Ты мне можешь сказать? Ведь я сам его быстро поймал. Но не разобрался толком: отчего это он? Зачем? Чего он вдруг на девчонку-то набросился, да еще и по лицу полоснул?.. Как ей теперь жить-то?
– В монашки пойдет, – сердито ответил бритый.
– Ну, ты же человек, – обиженно сказал Скопин. – Ты же за брата пошел убивать, значит, чувства имеешь. А как бы твою сестру малую снасильничали да лицо ей располосовали?
– Нет у меня сестры, – огрызнулся бритый. – Брат вот был.
– Да… – морщась, сказал Скопин. – Был, и все. Нет больше, считай. Ну что, резать-то меня будешь? Я уж тут поудобней устроился, чтобы сильно не падать.
Бритый был растерян. Злость еще не прошла, нет, но почему-то теперь она была обращена не столько на пьяного следователя, лежащего рядом на сырой земле, сколько на брата. Ведь вырастил. Научил. В люди хотел вывести. Что же за дурь такая на него нашла вдруг?
И слезы потекли по щекам бритого – от обиды, от несправедливости.
Скопин лежал, закрыв глаза. Прорезанный бок болел. Перед глазами летали серые мухи… Дым, песок… Самарканд накрыло облаком пыли, поднятой конницей. Облаком пыли и порохового дыма… Иван очнулся и приоткрыл глаза. Он видел свое тело, перемотанное чистой тканью, далее было все в желто-сером тумане. Тени в белых рубахах, с темными пятнами. Одни лежали вокруг и кричали, другие бродили, согнувшись, кто-то опирался на кривую палку, вырванную из плетня.
Доктор Ригер в окровавленном переднике, похожий больше на мясника, чем на хирурга, сидел на корточках, протирая глаза, засыпанные пылью.
Вдруг в воздухе засвистело, Скопин, хорошо знавший этот звук летевшего ядра, попытался вжаться в стену. Смертельный куст взрыва мгновенно вырос где-то у входа во двор, прямо на телах лежащих там людей. Во все стороны полетели мелкие куски сухой земли, камни и ошметки человеческих тел.
– Откуда бьют? – спросил Скопин.
– Что? – Ригер приставил к уху ладонь – он не расслышал вопроса.
Иван указал пальцем на воронки.
– А, проклятые бухарцы затащили пушку на вон ту крышу. – Ригер указал рукой куда-то вдаль. – Но это еще ничего. Они еще залезли на минареты и стреляют оттуда из ружей. Нам повезло, что стрелки из них никудышные. Так что вы тут сидите и никуда не вылезайте. Можете попасть под пулю.
Земля продолжала гудеть от топота конных тысяч, круживших вокруг полуразрушенной глинобитной стены дворца.
«Боже, – подумал Иван. – Только бы не прорвались! Только бы не плен – снова. Только не это».
Он закрыл глаза и вспомнил, как Мирон, взвалив на спину, тащил его сквозь ночь. Верный, хороший Мирон. Все-таки вынес на своей спине…
– Спасибо, Мирон, – прошептал Скопин. – Дай тебе бог. А я награжу.
– Ништо, Иван Федорыч! – с натугой отвечал денщик. – Я уже привыкший вас таскать-то. Да и недалеко тут. Сейчас – домой. А там спать.
– А что, этот… который там был?.. Брат Нежданова?
– Бритый тот?
– Ага.
– Спугнул я его. Ушел он, Иван Федорович.
– Он меня немного порезал. Да ерунда. Главное, что не убил.
– Сейчас придем, посмотрим. А то и за врачом сбегать могу.
– Не надо, пусть он спит. Время позднее. Мы сами как-нибудь.
– Все, пришли, – сказал денщик, прислоняя Скопина к дверному косяку.
Иван стоял, тяжело привалясь, смотрел на небо.
– Вот черт! – произнес, наконец, Скопин. – Устал я, Мирон. А спать не хочется больше. Старался-старался, пил-пил… Все напрасно. Сатану, брат, не обманешь, от него не вырвешься. Он коли за кого взялся, ни в жизнь не отпустит. Так-то. Ну, тащи мое тело на кровать, посмотрим, чем все это закончится.
2
Бедная Маша
Маша боялась оставаться одна в этом старом двухэтажном доме, упрятанном в самое чрево Самотёки. И хотя недалеко шумел и сверкал фейерверками знаменитый парк Эрмитаж Лентовского, дом Михайлы Фомича Трегубова, казалось, вместе с древним садом и колодцем, с высоким забором и тяжелыми железными воротами был перенесен из другого места – скучного и тревожного. Из места, где все говорили вполголоса, а вещи жили своей собственной медленной жизнью, в которой люди были не хозяевами, а слугами. После того как старая Полина умерла, Маша одна осталась ухаживать за дядиной коллекцией. Вернее, за той только частью, которую Михайла Фомич выставлял в трех нижних комнатах, где изредка принимал гостей.
С раннего утра Маша аккуратно смахивала с бронзовых статуэток пыль метёлкой из страусиных перьев, открывала дверцы стеклянных горок и протирала фланелевым лоскутком китайские фарфоровые чашки, осторожно перелистывала страницы старинных книг, проверяя, не появились ли на них серые пятнышки плесени. Помыв полы и приготовив скромный обед, Маша садилась на табурет у окна, забранного прочной стальной решеткой, отодвигала плотную гардину и смотрела на улицу. Теперь, осенью, когда деревья сбросили листву, можно было увидеть забор, а поверх него – крыши соседних домов. Дальше – небо и маковку церкви.
Туда, «в город», Михайла Фомич отпускал девушку только по воскресеньям, в церковь, да раз в три дня по ближним лавкам на Селезнёвке – купить продукты. Да и то не дольше, чем на час. Если Маша опаздывала, дядя страшно сердился, кричал, потом краснел и начинал хрипло кашлять. Отдышавшись, он грозил отправить Машу послушницей в монастырь. А Маша боялась состариться в монастыре, так и не увидев белого света. Она была девушка простая и романтичная. Мечтала, что дядя когда-нибудь умрёт и оставит ей дом, состояние и коллекцию. Ведь своих детей у него не было. И вот тогда – конец власти вещей над Машей! Она станет хозяйкой всех этих дорогих безделушек. И теперь уж они послужат ей! Ни одной китайской чашечки, ни одной редкой пуговицы не оставит Маша в этом доме. Всё будет снесено в лавки торговцев стариной! Все вернётся к ней золотом и ассигнациями. А потом и они превратятся в новые яркие обои, новую мебель, как в журналах, и, конечно, в вереницы самых модных, самых роскошных платьев – прямиком из Вены и Парижа! И тогда – балы, поклонники, поездка на воды! Столица!
Наверху скрипнули половицы. Дядя одевался к выходу. Значит, она действительно должна снова остаться одна в этом доме… Обычно Михайла Фомич все дни сидел как сыч в своей спальне, читая. Или запирался в хранилище, как он называл небольшую комнату с заложенными кирпичом окнами, где содержались самые ценные его сокровища. Дверь в хранилище всегда была заперта, а ключ Трегубов носил на длинном шнурке, надетом на шею. Вместо креста. Только к вечеру Михайла Фомич спускался в маленькую темную столовую, чтобы поесть. Чай он также пил в своей спальне, грея чайник на старой спиртовке. Ни баранок, ни печенья к чаю он не любил. И сахара в доме никогда не водилось. Раз в неделю, по субботам – и непременно вечером – Михайла Фомич брал кожаный саквояж, мешочек с монетами и шел по знакомым лавкам с обходом – не появилось ли чего-нибудь новенького, какой-нибудь занятной вещицы.