Мои любимые чудовища. Книга теплых вещей - Михаил Нисенбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утер слезы, надел куртку, попрощался и вышел на улицу. Уже стемнело. В депо за гаражами два трамвая уютно светились изнутри, словно китайские павильоны. Трамваи-инвалиды вмерзли в синий полумрак.
5Мне так и не удалось ничего сказать Вялкину. Видимо, и не удастся. Оттого ли, что опять угрожающе нависла эта неопределенность, из-за мартовского ли холода, мое веселье поблекло и пропало.
Когда я вошел в свой подъезд, вся темнота пустынных улиц, все уныние последних недель зимы были у меня в крови, в мыслях, в глазах. «Ты чего такой зеленый?» – спросила мама. «Ничего не зеленый», – сказал я и пошел к себе в комнату.
В этой комнате все устроено по мне. Когда бывает плохо, я не обращаю на комнату внимания, просто знаю, что лучше быть здесь, чем где-то еще. Не включая верхний свет, я подошел к письменному столу, отодвинул стул и сел. За окном исходил формалиновым светом фонарь, один на весь двор. На крыше соседнего дома чернела пустая пожарная башня. Голые ветки березы дрожали, маясь на ветру. Снега не было.
Я вдавил кнопку настольной лампы и как-то сразу успокоился. На столе лежал желтый том «Древнекитайской философии», два карандаша, ластик и чистая четвертушка ватманского листа. Отодвинув книгу, я положил перед собой бумагу, взял остро заточенный карандаш и без малейших раздумий провел маленькую легкую дугу. Никакой идеи не было. Пока это могло быть чем угодно. Но по-моему это была бровь. «Кровь, любовь»… Рядом появилась еще одна, вздернутая. Глаза. Чуть раскосые. Наметил зрачок, штрихами оттенил влажные блики. Хотя я не был сонным или вялым и пять минут назад, теперь чувствовал, что просыпаюсь. Узкий нос с еле заметной горбинкой, прядь волос на лбу. Мягкие, готовые улыбнуться губы. Во мне росло нетерпение. Наскоро набросал контуры плеч (левое заметно выше правого), оттенил груди, наметил кисть тонкой руки. Вернулся к лицу и, тщательно накладывая друг на друга кисейные сетки штрихов, оживил губы.
Эту девушку я знал. Это была не Кохановская, не Маша или другая бывшая одноклассница. И все же мы были знакомы с незапамятных времен. Она проникла сюда из сна и в первый раз была так на себя похожа. Теперь рисование напоминало разговор, тихий шепот, неслышный для посторонних. Все стало на свои места. Я видел новую картину, которую успею написать до выставки. А еще – и это было необычно – меня совершенно не волновало, кто и как это расценит.
В воздухе за окном вальсировали бесчисленные нарядные снежные хлопья. Это походило на замедленную съемку фантастического детского бала. Жизнь опять меня привечала и завораживала. Я смел со стола серые, чуть вязкие катышки ластика, оставшиеся после работы, собрал в горсть и пошел на кухню. Вымыл руки. Сел за стол. На кухне было светло – не по-моему, а по-домашнему, так даже лучше.
6Назавтра в мастерской ДК имени В. П. Карасева я загрунтовал небольшой квадрат оргалита лучшим костным клеем. Стиснув зубы, безропотно выполнял все поручения. Писал на фанерном щите объявление о выступлении ансамбля «Ветеран». Вырезал из поролона яблоки и груши для детского спектакля, раскрашивал их красной, зеленой и желтой гуашью. Ходил на склад за казеином. Я знал, что никто и ничто не отвлечет меня от картины. Вдыхал остренький запах сохнущего клея и чувствовал, что каждая минута приближает образ из сна.
Всю неделю по вечерам после работы я задерживался под разными предлогами в мастерской. Бережно перенес рисунок на оргалит. Страшно было что-то потерять по дороге. Потом выпустил на палитру тугие глянцевые ростки масляной краски: белила, сажу, любимую титановую зеленую, жженую сиену… Запах в мастерской изменился.
На возникающей картине плыло серенькое, мокрое небо. Вдали виднелись полупрозрачные горы, незаметно переходящие в облака. Девушка из сна стояла за спиной седого старика с выцветшими глазами. Она шла за ним. Наверное, так весна идет за зимой или надежда за отчаянием. На ней было платье из сиреневой, слегка фосфоресцирующей ткани с зелеными прожилками. Ветерок шевелил темные волосы. На кого бы она так не смотрела, казалось – видит она только меня. Позади спутников росли два дерева: одно древнее, корявое, цепляющееся угловатыми ветками за небо, а другое стройное, застенчивое. Набухшие почки у старого дерева были изумрудными, у молодого – красноватыми.
Оставшиеся до выставки дни я смотрел на новую картину, и мой взгляд ложился на нее, как еще один, самый важный и чистый слой краски. Неделя с лишним прошла без паломничества к Вялкину и Клёпину. Что-то мешало идти к ним, говорить о том, что со мной произошло, показывать картину, выслушивать суждения. Лучше принести все в последний момент. А за два дня до открытия выставки я пошел навестить Фуата.
Фуат Шарипов был поэт и йог с вредными привычками. Он не разбирался в живописи, однако общение с ним почти всегда успокаивало и воодушевляло. Если, конечно, он был трезв. Возможно, дело было как раз во вредных привычках. То есть не в самих привычках, конечно. Зная о своей слабости, умный человек никогда не распаляется правотой, не лезет с нравоучениями. Он готов мириться, подшучивать над собой и над другими. Скажут, для этого не нужно обзаводиться вредными привычками. Ну да. Кому-то, может, и не нужно. Если вы способны оставаться легким человеком, сознавая свою непогрешимость, я вами восхищаюсь. Как говорится, так держать.
Поднявшись на третий этаж неприметной серой пятиэтажки, я позвонил. С минуту было тихо. Потом дверь открылась. На пороге стояла мать Фуата, опрятная старушка в белом платке. На лестницу вышел серый кот, похожий на маленькую дымную завесу, обогнул меня и потерся боком о ботинок. Кота Фуат назвал Конфуцием (по-моему, идеальное имя для любого кота). Все остальные в доме звали его Компутиком. Мать Фуата всегда хорошо меня встречала: я был единственным непьющим другом ее сына. В доме было чрезвычайно чисто. Беленые стены и потолки. Аккуратно застеленная кровать с тюлевыми накидками на подушках. Маленький коврик с рыжим оленем. В тишине звонко тикали ходики.
Я прошел в маленькую боковую комнатку. Фуат стоял у стены на голове. Или сидел. Все зависит от оценки головы. В комнате непротивно пахло потом и немного – шиповниковым отваром.
– Избушка, избушка, повернись к верху задом, а к низу передом.
– Аминь, – Фуат неторопливо встал, отряхнулся, отвел волосы со лба. Краска быстро сходила с его узкого индейского лица. Он напоминал долго постившегося коня: аскетически исхудавший, с подергивающимися большими губами и пышной вороной шевелюрой. – Здоро́во. Шиповник будешь?
– А чаю нет?
– Пока нет. Сейчас сделаем.
Фуат открыл форточку.
– Ладно, давай свой шиповник.
Фуат был старше Клёпина и гораздо старше Вялкина. Ему было без малого сорок. Но с ним я общался на равных. Не нужно было никаких знаков уважения, не следовало обходить какие-то темы, избегать тех или иных шуток или интонаций. Почему-то легче уважать человека, не настаивающего на уважении.
Фуат ухмыльнулся:
– Как там наставники?
– Не знаю, почти две недели не заходил.
– Как же так? На кого ты их покинул?
Я отхлебнул из кружки кисленького шиповника. И неожиданно для себя рассказал обо всех своих сомнениях.
– Так-так. Понятно. А чего ты, собственно, боишься? – спросил Фуат с улыбкой.
– Да ничего я не боюсь.
– Тогда на что тебе одобрение Ваялкина?
– Все-таки я ему многим обязан…
– Человек сломал ногу, ходил месяц на костылях. Потом выздоровел. А костыли так и не отставил. Боялся обидеть.
– Может быть, в этом что-то есть?
– Может быть. Ну, похромай еще пару лет. Доставь костылю удовольствие.
7Остаток дня я пребывал в состоянии душевного подъема. Должно быть, так чувствуют себя бойцы накануне важного поединка. Перед сном задержал взгляд на своей последней картинке, уже готовой к отправке на выставку, и сказал девушке (она смотрела прямо на меня):
– Спасибо. Я тебя не забуду.
Погасил свет. И ответил сам себе тонким противным голоском: «Еще как забудешь, подлец». И заснул.
Но на исходе ночи, перед рассветом, вернулась старая тревога. А я-то думал, что больше с ней не встречусь. Тревога разрасталась. Она захватила комнату, квартиру, дорогу до Центрального клуба, зал на втором этаже, мастерскую… Я не мог ни уснуть, ни отодвинуться, ни оглядеться. К счастью, за окном проснулись первые воробьи, не знающие, что сегодня суббота.
Я встал, раздвинул шторы. Оделся, убрал постель. Стало полегче. Утро смотрело на мою картину чуть более трезво и прозаично – так бывает всегда. Светлый мазок на облаке показался неловким. Или… Нет, в целом вроде ничего.
После завтрака я упаковал картины в оберточную бумагу и вложил в рюкзак. С оформлением работ вышло удачно. В книжном магазине продавались большие литографические портреты членов Политбюро: Гришина, Черненко, Кунаева, еще кого-то. Все красавцы удалые. Прекрасный мелованый картон, тонкий белый багет. И почти за бесценок. Вожди практически дарили себя людям. Я купил несколько штук (продавщица, помню, внимательно так на меня посмотрела). Наклеил картинки вождям на физиономии. Получилось благородно, по-музейному.