Когда случилось петь СД и мне (С Довлатов) - Ася Пекуровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шостакович пишет о феноменальной памяти Глазунова, который мог, прослушав музыкальное произведение любого размера, тут же сесть и воспроизвести его по памяти. Учитывая жанровый диапозон сережиных возможностей, можно сказать, что его феномен был соизмерим с глазуновским. Однако, в отсутствие Глазунова и Шостаковича эффект сережиной памяти не знал себе равных. Конечно, помимо памяти, была сноровка. Представьте себе великана с обманчивой внешностью латино-американской звезды, который скользит по университетской лестнице в поисках приложения своих скромных духовных и физических сил, и тут ему навстречу выплывает хоровод восторженных студенток, проходящих, вроде меня, свой курс наук в университетских коридорах. - Да это же Довлатов. Ведите его сюда!
Сережин аттракцион обычно начинался с воспроизведения по памяти шестнадцати строчек незнакомого ему рифмованного текста, немедленно протягивавшегося ему из разных рук и исполнявшегося в первозданности оригинального звучания. Одаренный "повсесердно," ничуть не смущенный всеобщим восторгом публики, Сережа тут же выражал готовность побеседовать с аутентичным носителем любого языка без вмешательства переводчика. Ему приводили аборигенов всех континентов: американцев, европейцев, австралийцев, которых предупреждали, что им предстоит встреча с человеком, посвятившим жизнь изучению их родного языка и культуры. Сережа немедленно вступал с ними в разговор, начиная что-то объяснять быстро, почти скороговоркой, без пауз, завораживая эффектом звучания, не уступавшим эффекту спиритического сеанса. Русская аудитория слушала его, как слушают романсы Вертинского, уносящие вас "туда, где улетает и тает печаль, туда, где расцветает миндаль", в то время как оторопевший иностранец, не готовый к спонтанному соучастию, покорно держал улыбку восхищения на страдальческом лице.
Но не было такого слушателя, который бы отважился Сережу прервать и, Боже упаси, уличить в очевидном для нас всех шарлатанстве. Едва оправившись от шока, заокеанский гость спешил заверить Сережу - на своем родном языке или на своей же версии русского в своем полнейшем восторге от его импровизаций. Разумеется, тут были и признания, мол, дескать, не мог в полной мере насладиться нюансами Вашего маленького шедевра то ли ввиду неповторимости всякого экспромпта, но, возможно, и по причине общей эфемерности всякого звукового ряда. Некоторые слушатели, преимущественно американки, затрудняясь с уверенностью определить принадлежность акцента, пытались все же угадать, в каком штате проходил Сережа свои университеты. "Was it Iowa or Wyoming"?
Когда кто-то восхищенно сказал Сереже: "Боже, какая у тебя поразительная память!" Сережа бросил небрежно: "Причем тут память? У меня всего лишь абсолютный музыкальный слух. Получил по довлатовской линии. От матери".
САМАЯ СТРАННАЯ ОСОБЕННОСТЬ
... Ровно, твердо и даже добродушно смотрели небольшие, широко расставленные голубые глаза, которые имели ту особенность, отчетливо осознанную мною значительно позже и чрезвычайно редко встречающуюся среди европейцев, особенность, состоящую в том, что они ровно ничего не выражали. Поэтому-то я с первого раза приписал им добродушие. Не дай Бог вам, милый читатель, встретиться когда-нибудь с таким добродушием, ибо добродушие Аполлона Безобразова именно, может быть, и было самою страшною его особенностью.
Борис Поплавский
-Девушка, вглядитесь в мои голубые глаза.вы в них найдете вязкость петербургских болот и жемчужную гладь Атлантической волны в час ее полуденного досуга. Надеюсь, вы не взыщете, если не найдете в них обывательского добродушия? Обладая незаурядным ростом и феноменальной памятью, скажете вы, мужчина может поступиться добродушием. Девушка, вы заметили, как темнеют мои глаза в момент откровенных признаний? Такого типа монологи, адресованные будущим и прекрасным незнакомкам,произносил Сережа в часы будничной трапезы, выдавая их мне, при этом жадно предвкушая другие подиумы на обруче вселенской орбиты. Однако в каждый знак препинания, в каждое новое слово, включенные в монолог, Сережа верил свято, ибо они-то и были святой правдой его обреченной на мечту молодости.
Хотя свой джентльменский набор Сережа выдавал сразу, при первом же знакомстве, особенно, если хотел произвести впечатление, в чем никогда не отказывал себе, а тем более собеседнику, в силу то ли логического, то ли астрологического баланса опасность разочароваться в нем впоследствии тоже оставалась ничтожно малой. В своем графическом обличии Сережа был одарен удивительной диспропорциональностью. Короткое туловище плотно сидело на гигантских ногах, отмерявших шаги вверх по просторной университетской лестнице, а позднее, вдоль перспективы Невского проспекта, с точностью землемера. При этом короткие, детские ручки его либо утопали в мелких карманах уникального в своей единственности твидового пиджака, либо беспомощно и бездельно повисали в воздухе.
Однако Сережа справедливо избежал репутации бездельного человека. О его каждодневных и систематических занятиях с достоверностью и красноречиво свидетельствовали как его натруженный указательный палец правой руки (хотя по анкетным данным он должен был быть левшой), так и заусенцы на каждой фаланге. Человеком беспомощным его также нельзя было назвать, хотя в этом его личной заслуги было уже меньше. Не без тайного кокетства и гордости Сережа любил посетовать, с какой великодушной щедростью его мама, Нора Сергеевна, распоряжалась его мужскими ресурсами. "Ну какие грузчики! Сережа вам этот шкаф сегодня же доставит. По какому адресу? Записываю." "Нина Николаевна, милая моя, забудьте о ваших чемоданах. Сережа после занятий забежит к вам и поднесет их к перрону."
Неявно и в соответствии с им насаждаемыми законами вкуса, Сережа гордился собой и своим ростом, легко носил свой вес даже когда сильно отяжелел, и сам больше чем что бы то ни было, служил материалом для своего мифотворчества. Например, он любил рассказать, как при виде его ступни сорок седьмого размера, шагнувшей внутрь обувной лавки, продавщицы умирали от восхищения и сострадания, восхищаясь магической цифрой "47," о существовании которой дотоле не подозревали, и сострадая от сознания безнадежности его поиска. Между тем, ботинки этого размера поступали к Сереже, хоть и слегка поношенными, но зато от самого Черкасова, который предварительно хаживал в них по сцене Пушкинского театра, представляясь то Иваном Грозным, то Александром Невским, и с семьей которого сережина мама издавна приятельствовала. При этом трофей выставлялся на стол, протираемый рукавом уже упомянутого единственного пиджака из твидовой материи, и Сережа ревностно следил за тем, чтобы каждый из гостей в полной мере поучаствовал в ритуале всеобщего любования.
В физико-гастрономической ипостаси, - пишу я, спохватываясь, что со словом "ипостась", то ли в виду его греческих корней, а, возможно, из-за наличия в нем двойного согласного, у Сережи с юных лет были особые счеты... В физико-гастрономическом обличии, поправляю себя я, Сережа был чемпионом гаргантюанизма. Он мог съесть ведро сосисок, восемнадцать бутербродов величиной в кирпич, раздуть живот до размеров взрослого ньюфаундленда и втянуть его в себя так, что вам доводилось физически ощутить слияние брюшины с позвоночником. Он умел поднять стул за одну ножку на вытянутой руке, при этом убеждая присутствующих в том, что никому в мире не удалось повторить этого эксперимента. Когда Леня Мак, о котором речь пойдет ниже, без труда повторил его эксперимент в усложненном варианте, легенда уже утвердилась за Сережей, и менять что-либо было поздно. Настоящее тем и хорошо, что опережается прошлым. И будь нам тогда известно, что за четыре года до сережиного рождения советской властью был расстрелян человек, способный поднять одной рукой не только стул, но и сидящую на нем человеческую особь, вопрос о сережином суперменстве мог бы приобрести иную окраску. Ведь человеком этим был не кто иной, как маршал Тухачевский, прозванный за военную доблесть Красным Наполеоном.
"Но в чем он истинный был гений..." - говаривал когда-то адвокат другого питерского повесы, к довлатовскому ремеслу вовсе не причастного. Конечно, тут следует принять в расчет, что у Довлатова, если и было какое ни на есть ремесло, то оно было такое, какого у того повесы как раз не было. Не исключено, что у Довлатова ремесла, как такового, еще не было, чем он весьма и весьма отличался от повесы, у которого ремесла не было вовсе, то есть не было другим макаром. Однако важным в этом рассуждении является то, что и тот, и другой, можно сказать, для звуков жизни не щадил. Сережа, например, любил во всем насаждать свой "канон", разумеется, не библейский и даже не отпевальный, а скорее грамматический. Стоило Ане Крот неосторожно обмолвиться словом "сложен", с ударением на первый слог, вместо "сложен", на нее с двухметровой высоты уже оврушивалось с укоризной: "это дрова сложены, а человек сложен." Только не подумайте, что Сережа подражал Гоголю. Конечно, за Гоголем тоже водилась привычка оборвать собеседника на полуслове, дескать ("Кто это научил вас говорить так?"). Но откуда у Гоголя могли возникнуть готовые каноны? Если он что и канонизировал, то как раз поэтические вольности, а вовсе не каноны. М.И. Лонгинову, например, он приказал называть "Балтийское море" "Балтическим".