Королева Англии кусала меня в нос - Керен Климовски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Через одиннадцать лет после этого разговора я окажусь в арабской деревне Дабурия под горой Тавор – одна, за рулем и беременная. Будет солнечный, теплый январский день, и я спущусь с горы, пахнущей туей, розмарином и лимоном, по извилистой дороге, притормаживая на резких поворотах, к желтому минарету, чтобы встретить потного и счастливого мужа, взлетевшего с горы Тавор на своем сине-белом, как флаг Израиля, параплане, парившего, как огромная птица, с удивленными пеликанами и приземлившегося у шоссе. «Я у желтого минарета, – скажет муж, – приду минут через двадцать, жди». А я, разогретая солнцем, как ящерица, изможденная сильными толчками в дынном животе, нетерпеливая, заведу мотор и быстро парирую: «Зачем? Лучше я тебя заберу, желтый минарет – не иголка, я найду, я уже отсюда вижу». Но, объехав трижды желтый минарет, я пойму, что мужа тут нет и не было, а он будет убеждать меня в том, что стоит именно у желтого минарета, и я буду ездить кругами, задерживая движение, пока не догадаюсь, что в деревне Дабурия не один желтый минарет. И не будет выхода, как обратиться за помощью, но я пойму, что школьники, толпой хлынувшие на улицы, плохо говорят на иврите, а к мужчинам мне будет страшно обратиться, и, наконец, женщина за рулем «ауди» в черном блестящем хиджабе, приветливо улыбнется мне, откроет окно, скажет «шалом», и я, бледнея и запинаясь, задам свой вопрос и узнаю, что в деревне Дабурия даже не два желтых минарета, а четыре. Она подскажет мне, как ехать к самому главному – наверняка муж там, – а я собьюсь с пути, заеду в самую глубь деревни, петляя на узеньких улочках в середине горы, еле вписываясь между низенькими, острыми домами, проезжая вплотную к веревкам с развешанным бельем, окруженная любопытными школьниками, заглядывающими в окно машины, и пожилыми неторопливыми мужчинами, пьющими крепкий кофе на каменных ступеньках, которые будут пожимать плечами на мой вопрос: «Какая это улица?» – а я буду каждые две минуты звонить мужу, и – чуть не плача, нервно – говорить: «Ну узнай, какой адрес, спроси название улицы, и я поставлю Джи-пи-эс. Почему ты не можешь узнать название улицы?!» – пока не дойдет, что это – бесполезно, что на Джи-пи-эс никакой надежды нет, потому что Дабурия – маленькая деревня и здесь просто нет названий улиц, и что зря не послушалась мужа и не осталась в сверкающем на солнце серебристом «хёндэ» на горе Тавор среди своих любимых розовых анемонов, и что сейчас меня растрясет на этой крупной брусчатке, и начнутся преждевременные роды… Но я, конечно, буду говорить себе «успокойся, нельзя нервничать», ловя на себе взгляды местных жителей, понимая, что практически заехала к ним в гостиную, что я – в самой гуще деревни, в самом сердце плотной и незнакомой мне жизни, и, конечно, они смотрят на меня, им интересно, кто это бесцеремонно вторгается к ним, что тут потеряла эта молодая беременная женщина, но смотрят не враждебно, просто с любопытством, и буду уговаривать себя, что это – наши арабы, израильские, и тут же передернет: что значит «наши» – это неправильное слово, они ведь не домашние животные, они не могут быть «наши» или «не наши», они – сами по себе, ничьи, как и все люди, и тут я быстро вспомню тех двух девушек в 516 автобусе, и сразу заставляю себя их забыть. И в это время зазвучит муэдзин из очень громких, надтреснутых динамиков, созывая жителей деревни на послеполуденную молитву, а я как раз заеду в тупик – в закуток жилого дома, откуда одна дорога – резко вниз по откосу, куда ехать страшно, особенно мне – с дрожащими руками, с живым, дышащим пузом, а развернуться, не покалечив автомобиль, я тоже не смогу, поэтому я просто замру, загораживая дорогу едущей за мной машине, и зарыдаю в голос, а в мобильный телефон, прижатый к уху, будет доноситься глубокий баритон мужа, говорящий какие-то утешительные и вразумительные слова, которые будут казаться в тот момент полной бессмыслицей, и муэдзин – муэдзин будет звучать дважды: и совсем рядом – за домами внизу, и в трубке, и я пойму, что муж – там, у того минарета, где поет муэдзин, и мне тоже надо туда, это совсем рядом, судя по близости звука – внизу, там, куда страшно поехать, а солнце уже ниже, и машина сзади загудит, и слепыми глазами посмотрит на меня старуха в белом платке и черном платье, а рядом – мужчина лет пятидесяти, с седыми волосами, забранными в хвостик, – обратится ко мне на иврите – что-то спросит, постепенно до меня дойдет, что он все понял и предлагает самому сесть за руль и съехать вниз с той страшной горки, но я яростно замотаю головой, сквозь слезы, и поглажу живот, и подумаю в ужасе, что если они захотят, то смогут сделать со мной все, что угодно, абсолютно все – я сама к ним приехала, вторглась, напросилась, блокирую движение, и что я вдвойне беспомощна из-за своего неуклюжего, живущего своей жизнью живота, и как это не лепо – полнота жизни во мне и ужас моего положения…
Водитель в машине позади меня сообразит, что имеет дело с непроходимой дурой и даст задний ход, а седой, длинноволосый мужчина движением фокусника вдруг достанет из-за спины большой мешок и начнет разбрасывать кругом ошметки рыбы и мяса, и на это угощение слетятся кошки, тьма кошек – наверное, не меньше сорока: черные, тигристо-рыжие, пятнисто-серые, по-египетски длиннолапые, с вытянутыми мордами и большими ушами – обыкновенные израильские уличные кошки… И это будет настолько неожиданно, настолько вразрез с моими ожиданиями, что я сразу приду в себя, соберусь и медленно, осторожно, не спуская ноги с тормоза, съеду со страшной, почти отвесной горки и приеду к очередному желтому минарету, у которого опять не найду мужа. Но это уже неважно, потому что за время моего рыдания в закоулке муж договорится с местным арабом, и тот позвонит мне, по моим мало внятным описаниям поймет, где я нахожусь, приедет за мной на мотоцикле и выведет меня туда, где ждет взволнованный муж, так что четвертый минарет деревни Дабурия я так и не увижу.
Я покорно поеду за мотоциклистом и вдруг пойму, что за этот мучительный час все жители деревни пытались мне помочь, и станет ужасно стыдно за свой страх, а в то же время я буду четко осознавать, что ему некуда деться, что он так и будет жить во мне, вылезая при каждом удобном случае, выпирая из-под одежды, как лишняя часть тела, – сильнее и выпуклее, чем мой живот, и еще я пойму, что, если бы не этот страх, я бы получила удовольствие, я бы насладилась этой безумной картиной: в конце вертлявой улочки, ведущей в никуда и вниз – почти в обрыв, под надтреснутые крики муэдзина, на фоне начинающего заходить солнца слепая старуха, похожая на древнюю статую богини правосудия, неподвижно сидит на белом пластмассовом стуле среди бельевых веревок, седеющий мужчина с артистическим хвостиком кормит пеструю стаю кошек, и рыдает за рулем серебристого «хёндэ» беременная тетка…
* * *Ту нашу единственную встречу летом 2002 года я не забуду никогда. Я уже не надеялась, Рахель, не смела, думала, что ты ускользнешь в своей непринужденной манере, закрытая для меня в своем решительном, гордом отказе от горя, и лето 2002-го останется навсегда незавершенным, оставившим за собою ничем не заполнимую пустоту. Я мысленно представляла, как ты отдаляешься – неуловимая и прекрасная, растворяешься в гуле шумной израильской толпы, в грубоватом и густом кофе «боц» (получившем такое прозвище из-за схожести с мокрой, вязкой землей), который пьют солдаты, и во всяких других армейских словечках, указывающих на твою принадлежность недоступному мне и взрослому (как я успела понять) миру. Но случилось чудо: ты сообщила, что сможешь заскочить в район Тель-Авива в четверг вечером – на пару часов. А я, вспомнив про пустующую квартиру мамы в Гиват Шмуэле, сразу предложила тебе остаться на ночь и поехать домой в Наарию в пятницу утром. И целую неделю я готовилась к встрече, продумывая, что сказать тебе, проигрывая в голове бесконечные варианты диалога и те спасительные соломинки, которые могу предложить тебе на выбор. Да, я считала тебя утопающей, Рахель, причем в худшем варианте – когда человек даже сам не подозревает о своем «утопании», но мне это было ясно из тех обрывков твоей жизни, о которых ты вскользь сообщала по телефону: о том, как на похоронах Йони ты упала в обморок (рассказывая мне об этом, ты быстро добавила: «Все из-за жары, я очень мало пила в то утро»), и о том, что ты наотрез отказалась от услуг армейского психолога и даже твои родители не смогли тебя уговорить… Ты изо всех силах мужественно держалась, как последний воин в осажденном городе, а я стремилась прорвать твою осаду, докопаться до тебя, я хотела, чтобы ты перестала – хоть на час! – быть сверхчеловеком. Конечно, у меня не было права, конечно, это было высокомерно и нагло – думать, что мне видней, что я лучше знаю, как помочь тебе, но мной руководили не соображения, а страх – дикий страх перед твоим непроницаемым молчанием: меня пугало это упрямство, и еще больше то, что стояло за ним, меня пугало то, что будет потом, если глухо запертое на все замки, застоявшееся горе вдруг отомстит тебе – в самый неожиданный момент предательски попрет на тебя, хлынет изо всех щелей, неостановимое и нескончаемое, как каша из сказки «Горшочек, вари!». Я уже понимала – догадывалась, – что горе нельзя копить и тем самым множить, что от него надо избавляться сразу – хотя бы заплакать, Рахель, хотя бы один раз позволить себе заплакать!