Рассказы - Вольфганг Хильдесхаймер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
12 сентября 1856 года, во время одного из таких званых вечеров, его постигает трагическая кончина. Свои последние дни он посвятил сокращению трагедий Расина до одноактных пьес в надежде, что это продлит им жизнь хотя бы на несколько десятилетий. Он начинает читать гостям сокращенный им монолог Федры — и внезапно падает на пол. Гости дружно аплодируют, думая, что это завершающая сцена монолога. Лишь некоторое время спустя они с ужасом убеждаются, что их шестидесятисемилетний хозяин скончался. Вызванный немецкий врач с запозданием констатирует мозговой удар в результате запущенной лихоманки.
Готлиб Теодор Пильц оставил после себя много критиков, не устающих твердить, что его тормозящая деятельность нанесла ощутимый вред органичному развитию романтизма. С ними можно согласиться лишь в том, что те или иные из предотвращенных им публикаций — хотя ясно, что объективно судить о вещах, так и не появившихся на свет, невозможно, — могли бы сохранить свое значение и до наших дней. Однако бесспорен сегодня лишь тот благотворный, если не сказать спасительный, для нас результат, которого Пильц достиг благодаря своему активному вмешательству во все сферы художественного творчества. В том-то и состоят величие и неповторимость Пильца, что он избавил нас от очень и очень многого. Нам остается лишь сожалеть о его безвременной кончине, ибо нельзя не признать, что существование хотя бы одного такого человека, как Пильц, нашей сегодняшней культуре тоже бы далеко не помешало.
Незадолго до смерти Готлиб Теодор Пильц выразил твердое желание, чтобы ему не ставили памятников, а передали все его наследие деятельным, но малоодаренным молодым людям в обмен на обещание, что они никогда не будут заниматься никаким творчеством. К сожалению, оставленных им средств хватило ненадолго, и дух Готлиба Теодора оказался предан забвению.
Поэтому к его могиле в годовщину смерти пришли лишь немногие — те, кто знали правду, чтобы просто почтить память великого человека.
Как я возил сову в Афины
Сегодня исполняется ровно год с того дня, как я вступил на Акропольский холм и, преисполненный чувства глубокого удовлетворения, выпустил из клетки сову, специально для этого привезенную мною в Афины.
Совершить этот поступок я решил однажды ночью, когда мне в очередной раз не спалось. В такие мрачные часы я часто принимаю решения, которые потом неукоснительно претворяю в жизнь — если, конечно, обстоятельства это позволяют. Я понимал, что осуществить этот новый и, пожалуй, слишком дерзкий замысел будет достаточно трудно, но я знал также, что главное в любом замысле — подготовка. Я встал с постели, оделся и отправился к знакомому продавцу птиц. Его магазин, конечно, в ночное время закрыт, однако постоянные клиенты знают, где находится потайной звонок. Я позвонил и вскоре очутился среди накрытых платками клеток в по-ночному печальном магазине. Продавец спросил, что меня интересует.
— Сова, если можно, — признался я.
— О-о, — отозвался он, подмигнув мне, как знаток знатоку. — Вы действительно разбираетесь в птицах. Большинство клиентов приходят выбирать сов днем, а это ошибка. Вы хотите сделать кому-то подарок?
— Нет, я для себя. Хочу отвезти ее в Афины.
— В Афины! Что вы говорите! — Продавец медленно провел рукой по подбородку, так что на нем заскрипела щетина, и сказал:
— Тогда я бы посоветовал вам взять сыча. Боюсь, что лесные или луговые совы не выдержат длительного путешествия. А сыч, он вынослив и, кроме того, меньше по габаритам.
— Везти в Афины сыча? — медленно проговорил я, испытывая некое сомнение. Эти три слова плохо согласовались даже ритмически.
— Семейство-то одно и то же, — попытался успокоить меня продавец. Я молчал. — Хищные ночные птицы, — добавил он, задетый моим молчанием. Он явно не понимал, чем вызваны мои сомнения.
Возможно, кое-кому из читателей уже приходилось сталкиваться с подобной дилеммой, так что они меня поймут. Признаюсь, что у меня в данном случае практический расчет возобладал над филологическими тонкостями: я купил сыча. Мне показалось излишним соблюдать все эти (тысячи лет как утратившие смысл) условности только ради того, чтобы моя сова сдохла на полдороге в Афины. Тем более что мне не хотелось доставлять неприятностей самой сове, принеся ее в жертву сомнительной древней легенде. Человек, к своему несчастью, знает, что Бог создал его по своему образу и подобию, и безотказно несет на своих плечах это бремя. Животные же этого не знают, они не умеют сравнивать, и мне кажется, что своим чувством собственного достоинства они обязаны исключительно незнанию сочиняемых о них сказок. Вот в таком направлении и текли мои мысли, пока я по тихим улицам нес домой своего сыча в латунной клетке, держа в другой руке пакет с фирменным кормом для сов, полевых и луговых. Тем более что умные мысли — о сущности и бытии, о человеке и животных — ко мне и так приходят (если вообще приходят) лишь в эту темную, мечтательную пору между тьмой и рассветом, когда даже сычи начинают вдруг ощущать свое подлинное предназначение на этой земле.
Впрочем, мое чувство филологической ответственности тоже отказалось умолкнуть окончательно, преобразовавшись в ощущение некоей неловкости, от которой я тщетно пытался освободиться. Существо, которое я нес в клетке, было сычом и никем больше, вызывая совсем иные ассоциации, нежели благородная сова. Пусть даже никто из не-зоологов не сумеет отличить его от совы, я-то до гробовой доски буду помнить, что отвез в Афины не сову, а сыча. Светало. Я взглянул на эту добрую и безобидную птицу, не подозревающую ни о моих сомнениях, ни о своем легендарном прошлом — как, впрочем, и о том, что она сыч, а не сова. Вид спящего сыча почему-то вдруг необычайно тронул меня — возможно, в эти утренние часы я просто сильнее ощущаю свою близость с природой, — и я наконец решился. Будь что будет, но я решил отвезти сыча в Афины.
Моя решимость была вознаграждена. Заглянув утром в «Жизнь животных» Брема, я убедился, что мой выбор, несмотря на все сомнения, был правилен. Потому что обычная лесная сова на зоологическом языке называется Strix flammea, ее луговая товарка — Otis vulgaris (хотя последнего прилагательного она, на мой взгляд, совершенно не заслуживает), а сыч — Athene noctua. И взглянув на картинку, я сразу понял, что именно он и был героем древнегреческих легенд. Теперь у меня было доказательство, сформулированное что ни на есть черным по белому, и я смело повез прототип этой картинки в Афины.
Я купил билет и через несколько дней сел в знаменитый Восточный экспресс. Моим соседом по купе оказался пожилой господин, по виду — ученый. Он наверняка тоже ехал в Афины, хотя, скорее всего, не за тем, за чем я. Пока я прилаживал клетку с птицей, мирно дремавшей на своем шестке, в сетку на верхней полке и доставал из сумки томик Павсания, он следил за мной со все возрастающим интересом.
— Это сова, — удовлетворил я его молчаливое любопытство, не поднимая глаз от книги и ощущая полную свободу от каких бы то ни было сомнений.
— Это сыч, — возразил он.
— Ну сыч, — ответил я, наконец поднимая на него взгляд. — Так или иначе, это именно та птица, которая нужна мне для осуществления моего замысла.
— Не хотите же вы сказать, — осторожно спросил мой сосед, — что везете эту птицу в Афины?
— Это как раз мой замысел и есть.
Он рассмеялся. Вложив закладку в свою книгу, он закрыл ее и отложил, устраиваясь в своем углу поудобнее, как будто готовясь к очередному интересному диспуту.
— Мой юный друг! — начал он. — Вы невнимательно читали Аристофана или просто неверно его поняли!
Тут он сделал паузу, видимо, желая предоставить мне возможность выбора между этими двумя ошибками. Но я не стал выбирать, ибо ошибки тут не было никакой, и быстро ответил, предвосхищая поток его дальнейшего красноречия:
— Знаю, знаю. Поговорка «везти сову в Афины» служит символом бессмысленного поступка. С этим я согласен. Но тем не менее, как вы видите, я все же решил отвезти свою сову в Афины.
— Сыча, дорогой мой, сыча! — тут же отозвался ученый, причем, как мне показалось, злорадно, как если бы мое скромное желание нарушить древнюю поговорку — привезти в Афины сову или хотя бы сыча — было в его глазах тяжким преступлением.
Слегка взмахнув левой рукой, я небрежно выложил своего козырного туза:
— Символом богини Афины, как известно, был именно сыч. Если греческое слово glaukoopis оказалось позже переведено как «совоокий», то это всего лишь филологический нонсенс, над окончательным разъяснением которого я как раз сейчас работаю.
Возразить на это моему соседу было нечего.
Он и не возражал больше. Видимо, он действительно был филологом, и сознание собственной ошибки заставило его умолкнуть. Он снова взялся за свою книгу и с этого момента — мы как раз проезжали станцию Гросгесселоэ — делал вид, что сыча вообще не существует. Он не удостоил его больше ни единым словом, ни взглядом, за что, впрочем, я в свою очередь был ему благодарен, потому что птица делала кое-что, о чем сейчас, возможно, уже нет нужды вспоминать, однако, окажись на месте моего соседа иные пассажиры, это могло бы показаться им невежливым, если не сказать неприличным.