Вкратце жизнь - Евгений Бунимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Про форсирование Днепра поясню. Это одно из самых больших и кровавых сражений в военной истории вообще.
“Подручные средства” – бревна, самодельные плоты, на которых переправлялись через реку под шквальным огнем.
Отцовский плацдарм был ложным, его до последнего удерживали, изображая широкое наступление и оттягивая огонь на себя, пока реальное наступление разворачивалось совсем в другой точке.
Санитарка из медсанчасти, которой среди грохота и ада прокричали, что отец на том берегу тяжело ранен, бросилась к нему через Днепр. Наверное, это было не просто так.
Плот разбомбили, она утонула. А отец не был ранен – с кем-то спутали в кровавой суматохе.
Весь этот голливудский блокбастер отец однажды рассказал мне минуты за три, когда мы случайно пересеклись в университетской столовой.
Неожиданный и редкий момент совсем не свойственной ему откровенности. Даже не помню, с чего начался разговор.
Помню, как он встал, отнес посуду и пошел читать студентам лекцию по механике сплошной среды.
И я куда-то опаздывал, побежал по своим казавшимся важными делам.
На папином юбилейном банкете его друг-однокурсник, вернувшийся домой много раньше конца войны без обеих ног, подарил мне письмо, которое отец написал ему с фронта.
Я положил письмо в карман и долго не рисковал его прочитать. Продвинутый тинейджер оттепельных времен, я боялся обнаружить там неизбежные (как я полагал) “за Родину – за Сталина”, заранее оправдывая такие пассажи особенностями эпохи (вариант: фронтовой цензурой).
Когда все же рискнул достать письмо из конверта, я не обнаружил в нем никаких, даже вторичных признаков советской риторики.
Потом оно еще долго лежало у меня под стеклом на письменном столе:
По не зависящим от меня причинам больше месяца не получаю ни от кого ни строчки, и сам не мог отправить весточку. Мы это время так стремительно наступали, что почта никак не могла за нами угнаться. Но дрались мы по-настоящему хорошо, как давно не дрались. Мы так рванули, в адской грязи и бездорожье, что за месяц проскочили Буг, Днестр и Прут, первыми вышли на нашу границу. За один этот месяц нам трижды салютовала Москва…
Потом пошли по благословенной Молдавии, которая запомнилась прекрасным виноградным вином (его нам бочками выкатывали навстречу) и кучей пленных румын с их мобильной артиллерией (на волах).
Здесь же, за Бугом, я впервые встретил евреев, на Украине ведь их совсем не осталось. Когда в одном местечке я произнес пару слов по-еврейски (пожалуй, все, что я умел произнести), то меня буквально чуть не разорвали, каждый тащил к себе в гости. Ты не представляешь, что значит для них после трех лет ужаса увидеть еврея-офицера.
Пиши, как твои дела, что нового в МГУ. Эх, скорей бы вернуться, теперь победа уже видна. Привет всем. Абрам”.
Отец привез с войны ковер и два отреза крепдешина – трофеи, которые полагались офицеру.
Самые практичные выбирали на складе, естественно, большие и красивые ковры.
Отец по-своему был тоже практичен. Чтоб не тащить на себе через всю Европу эти весомые мещанские радости, но и не нарушать правил (положено), он выбрал самый маленький коврик размером в два носовых платка, который долго лежал потом на сиденье папиного рабочего кресла.
Протерся, пришлось выкинуть.
А два отреза трофейного крепдешина мой правильный папа распределил так: один маме (бабе Розе), другой – будущей невесте, которую вскоре и нашел все на том же мехмате.
Мехмат располагался тогда не на Воробьевых горах, а в старом здании МГУ, в самом центре Москвы, рядом с Кремлем и Манежем.
Там, где во дворе задумался бронзовый Ломоносов.
От самого входа вверх ведет торжественная мраморная лестница. Вокруг нее и протекала студенческая жизнь.
После войны мужчин было мало, и мама, только вернувшаяся вместе с университетом из эвакуации, отца заприметила сразу – когда он поднимался по этой самой лестнице, в офицерском кителе, в орденах и медалях.
Участь его была решена.
Про маму
До войны они знакомы не были. Разминулись. Мама поступила в университет в июне сорок первого, когда отец уже ушел на фронт. Но, увидев отца на мехматской лестнице, она тут же велела своей подружке пригласить его на ближайшую студенческую вечеринку, которые именовались тогда “винегретными”.
Время было голодное, и на этих домашних посиделках студенты собирали в складчину общий винегрет – из всего, что каждый принес.
Знаю даже точную дату той винегретной вечеринки: 5 декабря 1945 года (праздник был, День советской Конституции). Тогда и там они познакомились.
Поскольку мама моя была девушкой умной, красивой и решительной, вскоре они поженились.
От всего довоенного маминого детства осталось только несколько групповых фотографий – школьных и каникулярных.
Вот одна: южный пейзаж, типовая курортная архитектура, на ступенях множество разновозрастных представительниц женского пола (“Тов. Володарской, занявшей первое место среди женщин в шашечном турнире. “Культработник”, 1937 год”). Маме пятнадцать лет.
Другая: тоже нечто курортное: море, скалы. Вокруг девушек теперь расслабленные парни (“Санаторий “Одесса”. Кружок танцев. 1939 год”). Ей уже семнадцать.
На всех этих густонаселенных фотографиях маму находишь сразу: яркая, крупная, взрослее своих сверстников, и глаза…
Картинка из других времен. Я маленький. Мы с мамой в вагоне метро. Сидевшая напротив тетка встает, грозно к нам подходит: вы чего на меня так смотрите?! А мама на нее и не смотрела. Глаза ее смотрели, и печаль в них вековая.
В войну мама жила и училась в Ташкенте, куда эвакуировали Московский университет. Родители ее (дед Ефим и баба Эся) были при ней – совершенно потерянные.
Мама-первокурсница взяла на себя все непростые проблемы выживания.
После войны эвакуированным (“выковырянным”, как тогда шутили) почему-то (почему?) было очень трудно вернуться к себе домой, в Москву. Мама сначала смогла приехать одна – с университетом. Потом удалось вызвать и перевезти родителей.
Вернулась мама совсем без вещей, с одним чемоданом, полным кураги. Больше ничего не было, и она потихоньку поедала эту сплошную курагу, меняла ее поштучно на хлеб, соль, спички. И на той легендарной вечеринке в общем винегрете, естественно, была и мамина курага.
Мама иногда готовила нам ностальгический винегрет с курагой, хотя вообще-то готовить не любила и не умела.
После мехмата ее распределили в секретное конструкторское бюро Сухого (откуда и нынешний не без проблем летающий SukhoiSuperjet). Там она проработала недолго: вскоре началась всенародная борьба с безродными космополитами, и ее, как и всех остальных евреев, выгнали.
Мама осталась без работы, фактически с волчьим билетом.
Бабе Розе удалось по блату устроить невестку в школу рабочей молодежи – преподавать математику. Думали – на время. После МГУ, после элитного мехмата это было с небес на землю, конец карьеры, но родился мой старший брат, и маме стало не до таких мелочей.
Так всю жизнь она и учила пресненских заводских синусам и логарифмам.
Послевоенное время оказалось для семьи тяжелым, нервным, мучительным.
К разрухе и неразберихе, борьбе с безродными космополитами, настойчивым слухам, что всех евреев не сегодня-завтра вывезут в Сибирь (уже готовы эшелоны), к заботам и тревогам о новорожденном сыне, ко всему еще и дед Ефим, мамин отец, слег, несколько лет пролежал дома парализованный.
Деда Ефима я не застал: он умер до моего рождения. Знаю только, что мама очень его любила, она была “папиной дочкой”.
И все-таки это была уже мирная жизнь.
В магазинах послевоенной Москвы внезапно появились пришельцы из иного мира – два вида женских босоножек (мамин рассказ). Красивые, “не наши”, из к тому времени уже/еще братской Чехословакии.
Все москвички дни и ночи напролет на работе и дома решали, какие все-таки лучше.
Разделились на тех, кто купил одни (с пряжками), тех, кто купил другие (без), и тех, у кого не было денег ни на какие. На те и другие не было ни у кого. Да и зачем целых две пары?
К босоножкам мама планировала платье из того самого трофейного крепдешина, который, как мы помним, очень правильный мой папа, вернувшись с фронта, оставил для будущей жены.
Мама мечтала сшить шикарное платье в самом лучшем ателье “Люкс” на Кузнецком мосту.
Пробиться туда было совершенно невозможно.
Наконец ее подруга и тезка, тоже Райка, нашла ходы в это модное ателье. Сговорились ехать вместе. Мама мыла на кухне посуду, размышляя о фасоне будущего платья, когда по радио объявили, что умер Сталин. Тут она, во-первых, безутешно разрыдалась, а во-вторых, не зная, как бы еще выразить скорбь и значимость момента, бросилась в комнату и велела моему мирно болевшему корью старшему брату встать в его детской кроватке по стойке “смирно”.