Капитан Усачев - Альберт Беляев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Езжай, — сказал он, — приедешь скоро в Ижевск, там иди в детдом. Иначе пропадешь».
Так я приехал в Ижевск. В детдом, конечно, не пошел. Пожалуй, в Ижевске мне было хуже всего… Целыми днями я бродил по улицам города, голодный, грязный и оборванный звереныш. Воровать я не умел, поэтому иногда сутками во рту не бывало и крошки хлеба. Ночевать обычно забирался в подъезды или на чердаки больших домов. Я, наверное, так и погиб бы там. Но на мое счастье, натолкнулся на меня однажды старичок, который ходил по дворам и чинил ведра. Он нашел меня в подъезде большого дома, где я лежал под лестницей, и, как говорится, тихо «доходил» от голода и холода. Старичок растормошил меня, взял за руку и повел за собой. Я послушно шел. Он привел меня к себе, в маленькую комнатушку в полуподвале, где, кроме стола из досок и двух табуреток, ничего больше не было. Старик посадил меня за стол, разделся и сказал:
«Ну вот. Тут мы и будем жить. Тебя я не боюсь — воровать у меня нечего, сам видишь. Живи. Не понравится — можешь уйти, не держу. Понравится — будем вместе жить, а я тебя ремеслу своему научу, кусок хлеба всегда заработаешь».
Звали его Арсений Федорович Голосов. Он был очень добр ко мне и ни о чем меня не расспрашивал, ничему не поучал. Сначала Арсений Федорович все больше сам рассказывал о себе. Он тоже был один на белом свете — жена его давно умерла, а единственная дочь погибла в Киеве в первый день войны при бомбежке. В Ижевск он попал по эвакуации. Здесь ему дали эту комнатушку, и райсовет определил старика на работу жестянщиком — кому-то надо было починять кастрюли и ведра у населения. Вот и ходил Арсений Федорович по дворам и в меру своих сил помогал людям по хозяйству.
У старика я прожил полгода. Вместе с ним я ходил по улицам города, помогал носить инструменты, и вскоре он научил меня своему нехитрому ремеслу. Я до сих пор помню ту ни с чем не сравнимую радость, когда самостоятельно починил ведро — вставил новое дно и получил первые, заработанные мной деньги. Я пошел тогда на рынок и купил два куска сахара. Вечером у нас был пир — мы пили сладкий чай с хлебом. Мне казалось тогда, что все трудности остались позади и мы теперь будем жить неплохо: вставил донышко в ведро — и есть деньги на два куска сахара. А я этих донышек могу двадцать в день вставить! В тот вечер я размечтался и расхвастался перед стариком. А он добродушно улыбался и кивал головой. Потом Арсений Федорович сказал мне: «Верно, Павлик, ты теперь мастеровым становишься. Кусок хлеба ты себе всегда заработаешь. Да только человеку этого мало. Учиться бы тебе надо. Ох, как надо».
Я тогда не придал значения его словам. Но через несколько дней Арсений Федорович вдруг сказал мне: «Вот какое дело, Павел. Я стар уже, и жизнь моя к концу подходит. А у тебя жизнь только начинается. Мне хорошо с тобой, но только вижу я и понимаю, что тебе нужно искать другую дорогу. Я к тому речь веду, что на завод надо идти тебе, к людям. Там ты и учиться будешь и уму-разуму больше наберешься».
Мы тогда первый раз поссорились с ним. Я ни за что не хотел уходить от него. Он стал для меня родным человеком, обласкавшим и пригревшим меня, научившим ремеслу… И вот теперь он предлагал мне уйти, уйти неизвестно куда, неизвестно к кому. Я плакал, грозил убежать, а он все растолковывал мне, что так надо для моей же пользы.
Утром он повел меня к своему знакомому Дмитрию Осиповичу Бороздину, который работал заведующим ремонтными мастерскими на железной дороге. Они долго сидели и беседовали о моей судьбе, а я безучастно смотрел в окно. На душе у меня было очень тоскливо. Мне казалось, что я надоел деду…
Потом Бороздин подошел ко мне и сказал: «Ничего, малец, все будет хорошо. Приходи завтра в мастерские. Нам как раз нужен жестянщик. Поработаешь, а там посмотрим. Ты не хнычь, не хнычь, рабочим классом становишься, а это знаешь, что такое? Основа жизни нашей. Дед правильно делает, и ты не дуться, а благодарить его должен всю свою жизнь за то, что он тебя на правильную дорогу выводит».
Так я стал рабочим. Жить я остался все же у деда. Арсений Федорович часто заходил днем в мастерские, смотрел, как я работаю за верстаком, подтрунивал надо мной, помогал советом.
А когда открылась в городе первая школа рабочей молодежи, Бороздин вызвал меня в свой кабинет и, не задавая никаких вопросов, сказал:
«Пиши заявление».
«Куда?» — спросил я.
«Проси принять тебя в школу рабочей молодежи. Ты сколько классов кончил?»
«Пять».
«Пиши — в шестой класс».
«Но у меня нет документов никаких».
«Ничего, сейчас у многих нет. Примут и так. Будешь учиться хорошо — значит не соврал. Не потянешь — переведут классом ниже. Только и делов».
Через два года я получил свидетельство об окончании седьмого класса средней школы. Больше всего радовался этому Арсений Федорович. Он даже четвертинку припас для этого случая, и мы с ним распили ее вместе. Как говорил дед, «обмыли бумагу». До этого случая мне не приходилось пить водку, я быстро опьянел, и вот только в тот вечер я рассказал Арсению Федоровичу всю свою историю. И про отца рассказал. И про высылку матери. И как я попал в Ижевск.
Дед выслушал мой рассказ молча, потом встал, полез в карман своего ватника, достал еще одну четвертинку, налил себе целый стакан и выпил.
«А тебе больше нельзя, — ты еще мал», — строго сказал он мне.
Дед закусил, допил водку и долго еще сидел, о чем-то думал и дымил махоркой. Молчал и я. Хмель у меня прошел, и я с тревогой ждал, что теперь скажет дед.
«Что ж ты молчишь, дядя Арсений?» — не выдержал я.
«Я думаю, парень. Вот ведь она какая штука, жизнь. Одного заласкает, а другого с пеленок мордует… Трудно тебе будет, Павел. С такой анкетой нынче далеко тебя не пустят».
У меня упало сердце.
«Думаешь? А я хотел поступать учиться», — растерянно протянул я.
«А ты не боись. Хотел — так и поступай. Посылай бумаги. Под лежачий-то камень и вода не течет. Я говорю, трудно будет, ну и что, кому не трудно? Ну, придется тебе почаще, чем другим, доказывать делом, что ты порядочный человек, ну и что? А ты не боись, доказывай и докажи, мать их так! — вдруг стукнул он кулаком по столу. — И помни одно, Павел, — гремел голос деда, — никого и ничего не боись, будь всегда самим собой. Толкач, он, брат, муку покажет», — загадочно закончил он.
На другой день я отправил все документы в мореходное училище, в А-ск. Почему в мореходное Моряков у нас в роду никого не было, но в моем представлении моряки были самые сильные, самые смелые и самые честные люди.
В августе 1946 года я получил вызов из училища и отправился в далекий путь. Старик провожал меня. Мы выпили с ним на прощанье, и на вокзале он даже всплакнул. «Жалко мне отпускать тебя, — говорил он мне, — да только надо так. Иди, сынок, вперед, а в случае чего — вертайся, подумаем вместе, что нам дальше делать».
Ну, об экзаменах вступительных рассказывать долго нечего — я их выдержал и, набрав двадцать баллов из двадцати возможных, был сразу же зачислен в число курсантов. Однако на мандатной комиссии вышла осечка. Я хотел учиться на судоводительском отделении, но мне сказали, что там уже нет вакансий, и предложили пойти учиться на судомеханика. Выбора у меня не было, и я согласился.
Много позже я узнал, что не приняли меня не из-за отсутствия вакансий на судоводительском отделении, а потому, что в анкете стояло: «Находился на оккупированной территории». Об отце и матери я написал просто, что оба умерли. Об остальном я умолчал, ибо знал наверняка, что меня бы не допустили даже и до приемных экзаменов.
Так началась моя учеба в мореходном училище. Учился я легко и хорошо. На четвертом курсе решил вступить в комсомол. И подал заявление. Его разбирали на комитете второго ноября 1949 года, а через два дня я уже был исключен из училища, и Наташа провожала меня в рейс под звуки вот этой самой музыки Сибелиуса.
Усачев замолчал и с грустной улыбкой взглянул на меня.
— Вот как неожиданно обернулось мое желание вступить в комсомол.
Усачев достал папироску, долго и тщательно разминал ее, затем не торопясь прикурил. Я сидел не шелохнувшись, боялся каким-либо неосторожным словом или движением отвлечь внимание капитана от главного. Он затянулся несколько раз дымом папиросы и заговорил вновь.
— Заседание комитета состоялось второго ноября, а первого меня вызвал к себе замполит училища Фрол Васильевич Рябошапко. Курсанты не любили его. Он был велик ростом, толст и начисто лишен чувства, юмора. Голову Рябошапко брил наголо, носил неизменный зеленый, «партийный», как он называл его, френч, бриджи и сапоги. И зимой и летом Рябошапко ходил в длиннополой кавалерийской шинели и зеленой матерчатой фуражке с твердым козырьком.
На лице у него всегда сохранялось утомленное и загадочное выражение, словно он был обременен знанием таких тайн и важных сведений, какие никому больше не были доступны. Курсанты знали, что с начальником училища помполит враждовал. Рябошапко выступал на каждом собрании с длинными и пустыми речами, которые он произносил громовым голосом. И каждое свое выступление он обязательно заключал одной и той же фразой: «Мой многолетний опыт пребывания на партийных должностях дает мне основание предложить вам следующее…» И далее он изрекал какую-нибудь банальную истину, вроде «надо налягать на учебу», если речь шла об успеваемости, или «надо налягать на борьбу за дисциплину», если речь шла о дисциплине. Эта его знаменитая фраза «надо налягать» служила курсантам поводом для бесконечных насмешек и издевательств. За глаза курсанты звали его «помпой». Он об этом, конечно, не знал.