Xирург - Марина Степнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик, — повторил жирный, круглый голос. — Двадцать второе августа. Полдень.
Девятисотлетний круг замкнулся, выцветший песок на аламутских камнях крутануло обратной — противосолонь — спиралью, и хрипуновская мама облегченно потеряла сознание.
Скальпели.
Общехирургические. Специальные. Цельноштампованные — остроконечные и брюшистые. Большие. Средние. Малые. Скальпели со съемными лезвиями — остроконечные, брюшистые и радиусные.
Наутро в палату к опустевшим и сдувшимся, словно дирижабли, родильницам прикатили тележку, на которой вповалку — как поленья — лежали перепеленутые орущие свертки. Не орал только маленький Хрипунов. Желтый, отечный и невероятный, как все младенцы, он терпеливо позволил матери взять себя в руки, терпеливо пристроился к шершавому коричневому соску и, пару раз глотнув вхолостую, терпеливо принялся завтракать, отдуваясь, передыхая и изредка взглядывая на нависшую над ним бело-голубую громаду груди припухшими, мутными глазками.
Хрипуновская мама притихла, ожидая наплыва животной любви к новорожденному детенышу, но наплыва не было — было только острое и немножко брезгливое любопытство, как будто она снова была маленькая и снова подглядывала, как мать, глухо матерясь, топит в ведре выводок голых, копошащихся, немножко даже полупрозрачных мышат. Хрипунов мгновенно уловил волну первой в своей жизни неприязни, но опять смолчал, не стал отвлекаться, только выдул краем пустого беззубого рта мутный молочный пузырь — не то для того, чтобы задобрить напрягшийся и поскучневший мир, не то для собственного развлечения.
Хрипуновская мама движением, которое немедленно стало машинальным, промокнула сыну крошечные губешки и принялась тайком рассматривать его, оглядывать, прикидывать, что-то такое внутри себя соображать, как будто стоя перед прилавком и выгадывая, хватит ли шмата желто-красной говядины, которую ловко вертит в руках равнодушный мясник, и на котлеты и на щи, и не окажется ли приглядный шмат дома ловко сложенным куском старого жира и натруженных воловьих жил. Она даже тихонько растормошила роддомовскую пеленку и пересчитала мизерные пальчики — разы-два-три-ой-разы-два-три-четыре- слава-те — по десять. На ручках и на ножках. И писюн на месте. И глазики, и нос, и заклеенный пластырем пуп. Но неприятное чувство все равно тихонько посасывало душу, иногда чувствительно прихватывая зубом какой-то нежный уголок, и тогда хотелось, взвизгнув, растолкать очередь крепкими локтями и с торжествующим воплем кинуть подтухший, бракованный сверток прямо в наглую морду продавца. Прямо в морду! Только кто же возьмет-то назад… Да еще без чека…
Хрипуновская мама тихонечко вздохнула и снова принялась разглядывать сына. Мальчишечка вообще-то получился ничего — уговаривала она себя саму — приглядный даже. Эка, лохматый только какой — прямо как не грудной. И правда, Хрипунов родился с длинной чернявой челкой и тремя аккуратными складочками на толстом желтом лбу. Складки были сложены в правильный треугольник, вершиной вверх, и придавали крошечному лицу какое-то странное выражение… Неприятно осмысленное, что ли… Ну, как если бы в комнату вдруг вошла кошка, обычная домашняя Мурка с пятнами и зигзагами на серых боках и, сузив презрительные глазищи, вежливым, чуть дрожащим от раздражения голосом попросила сделать, в конце концов, чертов DVD хоть немножко потише.
Узлы.
Обычный (простой) хирургический узел. Завязывание под натяжением. Инструментальные узлы.
Честно говоря, хрипуновская мама и сама толком не знала, зачем ей так нужен живой ребенок и чего она так томительно, тягуче тосковала и томилась, когда маленький все никак не хотел завязываться.
Это не была биологическая программа, та самая, которая превращает каждую вторую женщину от восемнадцати до двадцати пяти лет в ходячую яйцеклетку, безмозгло и жадно ждущую оплодотворения. Потому что никакого желания репродуцировать, выкармливать, тискать и холить крошечное младенческое тельце или хотя бы просто покрасоваться на улице с коляской хрипуновская мама не испытывала никогда. Мало того, чужие круглощекие младенцы тоже оставляли ее совершенно равнодушной, и когда ее ровесницы, получив мощный пинок покровительственного инстинкта, скопом накидывались на чьего-нибудь визжащего и отбивающегося малыша, хрипуновская мама спокойно стояла в сторонке, и синенький скромный платочек в ее руках вел себя на удивление смирно. Ни пьянящий аромат зассанных колготок, ни липкие от потеков грязи диатезные мордочки, ни камлание над первым молочным зубком не волновали ее маленькую непроницаемую душу. Детей она не любила.
С другой стороны, не было в ее томлении по собственному плоду и ничего стайного или, мудрено выражаясь — социального. Хотя неписаный закон Большой демографии гласил, что каждой женатой паре положено воспроизвесть дите, да лучше не одно, потому как страна нуждается в том, том, этом и этом. И кто-то это все — то, то, это и это — обязан производить, а потом потреблять, и снова производить, чтобы имперский маховик продолжал пугать и радовать мир своей угрожающей и мощной бесперебойностью. Это не то, чтобы кем-то декларировалось, просто было в крови. И на холостых потому смотрели осуждающе — ить, Петруха, все никак не остепенисси. Смотри, не женишься — сядешь! А на бесплодных — и вовсе с жалостной брезгливостью. Как на больных дурной, пакостной, и — не ровен час! — заразной болезнью.
Но хрипуновская мама была, слава Богу, достаточно глупа, чтобы не вникать в мудрености народно-государственной демографии. А Хрипунову-старшему было насрать в три вилюшки на народ, партию и правительство вместе взятые. И когда на заводе гугнивый Лешка Воропаев как-то раз Хрипунова-старшего подъебнул — что, мол, не могешь, Вован, вдуть своей Таньке как следовает наследника? Больной что ли? Так давай я подмогну! — Хрипунов-старший двумя сокрушительными плюхами доказал, что нет — здоровый. Сам справится, если что. И заводские послушно заткнулись, перенеся возбудительные беседы в кулуары и будуары, потому как Хрипунов-старший всегда был парень крепкий — в перерыв спокойно съедал поллитру и потом до конца смены лихо ворочал ящики, багровея вздувшейся шеей да изредка отдуваясь.
Конечно, можно романтично предположить, что хрипуновская мама просто любила хрипуновского папу и потому желала увековечить это и без того бессмертное чувство в виде визгливого пакета, перепоясанного розовой или голубой лентой. Так сказать — воплотить любовь в прямом смысле этого слова. Но что, что, скажите на милость, могла знать о любви хрипуновская мама? А сам старший Хрипунов? А тысячи, миллионы им подобных — все эти толпы с лицами, наспех вылепленными из хлебного мякиша, и крошечным зародышем души, едва пульсирующим в области желудочно-кишечного тракта? Что им было в этих абсолютно не эргономичных и утомительных исканиях и порывах, в этом надуманном самоуничтожении одной личности ради другой, еще более ни в чем не повинной?
А Хрипунов… Хрипунов хотел стать Богом. Он вообще не имел права любить.
Потому оставим в покое любовь. Тем более что в тысяча девятьсот пятьдесят девятом году всем было и вовсе уже не до нее. Кубинский народ праздновал освобождение от диктатуры Батисты (как же звали бедолагу? Ах да — Фульхенсио!), Аляска стала сорок девятым штатом США и тоже на радостях упилась до упада. Советский Союз, впрочем, не отставал и, в свою очередь, ликовал — официально, ибо внеочередной XXI съезд КПСС объявил о полной и окончательной победе социализма в одной отдельно взятой стране, и неофициально, потому как наша сборная по футболу на первом кубке Европы сделала и чехов, и венгров, и невесть как затесавшийся в Европу Пекин. Правда, с китайцами и чехами матч был товарищеский, зато венграм в одной восьмой финала вломили один ноль — помните, как Юрочка Войнов на пятьдесят девятой минуте размочил счет, заставив свой многомилионный народ, взревев, приникнуть к радиоточкам? Но Войнов что. Вот Яшина Льва Ивановича, конечно, боготворили — это да.
Еще в пятьдесят девятом Хрущев посетил Америку (результат: царица полей кукуруза), тайфун Вера — Японию (результат: 5 000 трупов), в иноземных магазинах появилась кукла по имени Барби, а Хрипунов-старший пришел из армии. Так сказать, освободился с чистой совестью.
В родимом совхозе «20 лет без урожая» (он, кстати, существует до сих пор — и до сих пор перед центральной усадьбой этого совхоза разворачивается «лиазик», пыхтящий по маршруту с романтическим названием «Ясиновая», и кондуктор прямо так и объявляет гундосым голосом — «20 лет без урожая», впрочем, нынче это просто маршрут № 6 — но он ведь существует, имеется до сих пор, как до сих пор существует сам Феремов, что и вовсе уже — волнующе, странно и невероятно), так вот — в родимом совхозе Хрипунову-старшему сдержанно обрадовались и даже что-то такое предложили — по части работы и, заметьте, по жилищной линии. Но свежеиспеченный дембель не обольстился, искушение богатством выдержал, зато сломался на сортире. Да, на сортире — на теплом армейском сортире, с коричневой гармоникой батареи парового отопления, кафельной плиткой на полу и стройной шеренгой чугунных, ребристых подошв, на которых и полагалось раскорячиваться над отверстым канализационным жерлом. Такой сортир был в казарме Хрипунова-старшего и такого сортира не было в совхозе «20 лет без урожая». Не было и в ближайшую тысячелетку не ожидалось.