Где папа? - Юлия Кузнецова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирка молчит. Я понимаю: она что-то знала. Может, и Костя знал? И мама, значит, тоже? Почему они мне не рассказали?
— Ты с мамой говорила? — спрашивает Ирка. — Надо её поддержать сейчас. Чтобы она с ума не сошла.
— Да, — говорю я.
Голоса у нас обеих замороженные. Потому что мы не знаем, каким должен быть голос в ТАКОЙ ситуации.
— Ты приедешь? — спрашиваю я.
— Меня Костя ждёт на «Проспекте Мира».
— А…
Мама
Наконец приходит мама. С чужим лицом. У неё расширенные глаза и сжатые губы.
Я вроде протягиваю к ней руки, но она отстраняет меня, глядя вверх, на вешалку.
— Шапка!
Она тянется, не может достать. Я достаю папину шапку. Маленькую, чёрную.
— Положи на стол, упакуем, — бормочет мама, разуваясь, — хотя могут и не пропустить.
Дальше начинается кутерьма. Мама носится по комнатам, разыскивает папины вещи, приговаривая: «Положу, но могут и не пропустить». Она собирает, раскладывает по пакетам, перевязывает, что-то поручает мне, потом тут же выдёргивает из рук, велит сделать что-то ещё, и так без конца.
Ещё без конца звонит мобильный, и мама что-то кричит в него. Иногда задаёт вопросы. Иногда раздражённо отвечает. Иногда просит. Ей звонят бабушка, дедушка, дядя, адвокат, жена того папиного коллеги, которого забрали вместе с папой, Ирка.
— Приезжай! — кричит мама ей. — Приезжай сегодня! Мы должны пережить эту ночь вместе!
И снова начинает носиться.
А когда у шкафа вырастает очередь из разноцветных пакетов, набитых доверху, она ложится спать. Просто выключает свет и ложится на кровать прямо в костюме, в котором пришла с работы. Закутывается в одеяло. Я неловко топчусь на пороге. Надо бы подойти, обнять её. Но я почему-то не могу. Я же стою. Как-то неловко обнимать лежачего.
Мама и Ирка
Потом всё-таки приезжает Ирка. Она вбегает в комнату прямо в ботинках. И ложится на маму, накрывая её полами своего пуховика. И плачет:
— Как я без него буду, как?
— А я? — плачет мама в ответ, обнимая Ирку. — Погоди, погоди… Надо обсудить… папина машина. Она осталась у здания суда. Скажи Косте…
Тысячи злобных «почему» начинают роиться у меня в голове, как озверевшие пчёлы.
Я хлопаю дверью в комнату, но никто не слышит. Они разговаривают приглушёнными голосами, словно обсуждают самый важный в мире секрет.
Письмо
Я запираюсь в комнате. И пишу папе:
«Папа, помнишь, ТЫ — РУЧЕЁК? Обойдёшь любой камень. Если надо, спрячешься в землю. Но достигнешь цели. Люблю тебя. М-П».
Заглядывает мама. Она всё-таки сняла костюм и надела ночнушку и халат. За ней стоит Ирка, в выцветшей детской пижаме, которая ей мала. В руках у неё — зубная щётка, на плече — полотенце.
— Лиза… Совсем забыла, — говорит мама, — вы ведь можете написать папе записку. Что-то поддерживающее. Только не грустное, ладно, потому что…
— Я уже написала, — перебиваю её.
Встаю и отдаю листик.
— Молодец, — говорит Ирка за маминой спиной, — сама сообразила.
В её голосе — то ли зависть, то ли восхищение, то ли удивление, что я сообразила раньше неё.
— Если надо, — говорю я, — то могу прогулять школу завтра. У нас ОБЖ и два труда…
— Не надо, — говорит мама, — иди. Нам ещё придётся прогуливать. Всем.
Она опускает голову. Ирка кладёт ей руку на плечо и тоже опускает голову.
Во мне снова разгорается огонёк ревности, но я его тушу. Ну ладно, ладно. Не до конца тушу. Но прикручиваю.
Мама протягивает мне руку, и я сжимаю её ладонь.
Мы втроём отражаемся в зеркале моего шкафа.
— Прямо мушкетёры, — грустно говорит Ирка, — все за одного.
«А папа где-то там, — думаю я, и внутри начинает подниматься волна боли, — один. Безо всех».
Часть 4
Горе
Вот проснулся ты утром. Что ощущаешь?
Мягкую подушку. Зайца или мишку, с которым спишь в обнимку, хотя тебе давно уже не три года. Слышишь тиканье будильника (вот-вот зазвонит, надо скорее выключить!).
С кухни пахнет яичницей. Если с помидорами, то пахнет противно. «Не буду есть, — сонно думаешь ты, — если с помидорами. А то опять там сопли не-прожаренные будут попадаться. Я творог буду, и пусть ругается, что холодное на голодный желудок».
И смотришь, как солнце воровато лезет сквозь щёлочку между шторами и хихикает: у всех суббота, а у тебя — шко-ола.
А потом с противным звуком, похожим на сверло бормашины, в тебя лезет горе.
Влезает и улыбается не хуже солнца, да только ты холодеешь от этой улыбки.
Глядишь на неё и вспоминаешь, что папу вчера забрали. Забрали, хотя он не виноват. И никому не объяснишь, что он не виноват, не докажешь. И связаться с ним никак нельзя. Позвонить, сказать, что ты его любишь… Что не можешь без него жить! Ни одного дня!
А самое главное: ты понимаешь, что это не сон. Вот что самое ужасное.
Когда я уходила, мама… да нет, не обняла меня. Она сказала:
— Никому не говори. Ты поняла? Никаким подружкам!
«У меня нет подружек», — хотела ответить я, но промолчала.
Я готовилась к школе. Готовилась там молчать. У мамы было такое лицо, словно она ждала, что я обниму её.
Но на это не было сил.
Я ощущала себя кастрюлей с кипятком. Надо осторожненько донести себя до класса, чтобы не расплескать и не обварить свои же ноги. Я и донесла. До класса ОБЖ.
Открыла дверь, а там люди какие-то. Захожу. Хорошо, что мне недалеко — до первой парты.
Я села. Достала тетрадь. Прислушалась к кипятку. Кто-то прошёл мимо, дотронулся до моего локтя, я дёрнулась и вздрогнула. Потому что кто-то стащил целлофановый колпак, который горе надело мне на голову.
И я увидела, что люди вокруг — это, собственно, мои одноклассники. Бледные от лампы дневного света, недовольные, но при этом смеются, перекидываются словечками. И ещё я вспомнила, что для них я — это я. В том смысле, что не кастрюля с кипятком, а просто девчонка — довольно мерзкая для них, бу-э-э-э.
Может, от меня пахнет котлетами (мама жарила с утра, чтобы Костю накормить, когда он пригонит папину машину, чтобы поставить в гараж у дома), или, может, у меня из свитера нитки торчат. Или просто я угрюмая. Ну, в общем, я вспомнила, что у меня, скорее всего, есть внешний вид.
Вспомнила и снова надела на голову целлофановый колпак. Я и так-то еле выношу их оценивающие взгляды. А сейчас меня, наверное, просто разорвёт. Бабах!
Нет, лучше целлофан. Не только на голове, но и на сердце.
Я
Я сижу в классе, смотрю перед собой. Колпак на месте. Никто не догадается, никакие «подружки».
Описать меня?
Пожалуйста. Я — урод. Серьёзно. Честно. Если я прохожу любые тесты на самооценку, то они всегда показывают: реалистка. Так что я реально знаю, что я урод.
Я глыба. Огромная, сутулая, с толстыми белыми руками и толстыми ногами. Мама покупает мне утягивающие колготки и плотные джинсы. Но стоит опустить глаза под парту, и вот они — две толстые сардельки, затянутые в джинсу. А если они ещё и растекаются по скамейке в раздевалке возле спортзала…
Или летом, в купальнике, у-у-у. Хоть в кусты ползи. Вылитый Груффало.
Что там ещё? Плоское лицо с острым носом. Бесцветные глаза. Выдвинутый вперёд подбородок. Волосы всегда выглядят плохо промытыми, они как приклеены к плоскому затылку.
Наверное, с этим всем можно что-то сделать. Мои одноклассницы всегда знают, что делать с той или иной частью тела, чтобы она выглядела лучше.
«Попробуй этот крем, у меня от него прыщи сразу прошли!» Или: «Не ешь свёклу, от неё толстеют!». А ещё: «Ешь капусту, от неё растет грудь! Вон смотри, Огарёва отрасти-и-ила!»
Или ещё: «Ты видела новую коллекцию „Орли“? Там специальный лак, чтобы ногти не ломались!»
Вся эта тайная и жизненно важная информация передаётся шёпотом на уроках и сопровождается значительными взглядами. Если бы я разговаривала с одноклассницами, я тоже была бы в курсе всей Очень Важной Инфы.
Но я не разговариваю. У меня прозвище — Немая.
Да нет, я, конечно, говорю с одноклассницами. И все об этом знают. Ну, например, если на английском задают диалоги. Кто-нибудь подсаживается ко мне, и мы начинаем плести про нашу совместную (о да!) поездку в Англию. Или если кто-то не услышал задания, он может переспросить у меня, я отвечу.
Но просто так, обычный девичий трёп я с ними не веду. Когда перемена и все шуршат, сдирая целлофан с трубочек для сока, кричат, шепчутся, пшикают друг другу на запястье новыми духами, показывают новые колготки, вспоминают героев кино, посмотренного вместе(!) на выходных, прикалываются над учителями и друг другом, я сижу и смотрю на доску.
Я не поворачиваюсь, не переглядываюсь, не смеюсь, не обсуждаю туфли ботанички и измазанную мелом юбку математички, не ворчу по поводу задания, не обсуждаю, как на меня посмотрел физрук, не ахаю, не ругаюсь с пацанами и не заглядываю им за воротник (как Алка заглянула Алаше и протянула: «У… какой ты волосатый»).