Звук его рога - Сарбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну конечно, — сказал я, — характер человека, его привязанности должны оставаться неизменными, но безнадежен тот, чье поведение и чьи оценки не меняются под влиянием пережитого. Ты прошел через шесть лет войны и плена. Я очень хорошо понимаю, что взгляды человека после всего этого могут измениться.
— Да, — сказал он, — ты бы понял. Или во всяком случае, тебе было бы интересно. Слушай! — Он резко выпрямился и повернулся ко мне. — Ты ведь не устал, а? Не против, если я тебе кое-что расскажу? Дай-ка я наполню твой стакан, садись, и я поведаю тебе одну историю.
Он налил нам обоим пива и выключил свет, а потом пошевелил угли в камине, пока в нем не разгорелся яркий огонь.
— Пожалуй, мне легче будет разговаривать с тобой вот так, при свете огня, горящего в камине, — сказал он, усаживаясь в кресле напротив меня, — и если тебе станет скучно, ты можешь спокойно заснуть, а я и не замечу этого.
Мы набили трубки, и я стал ждать.
— Я никому об этом не рассказывал, — начал он. — Ни матери, ни Элизабет. И прежде чем я начну рассказывать тебе об этом, я хочу подчеркнуть, что это всего лишь сказка, понимаешь? И я рассказываю ее тебе, надеясь, что она тебя развлечет и позабавит. Я не прошу тебя слушать внимательно, чтобы ответить потом на вопрос, что же со мной случилось. Я и сам прекрасно знаю, что со мной случилось, и с этим уже ничего не поделаешь. Вопрос заключается лишь в том, чтобы подождать и узнать, случится ли это еще раз. За последние три года это состояние ни разу не вернулось; если пройдет еще год и это не повторится, я решу, что этого больше никогда не случится и смогу смело просить Элизабет выйти за меня замуж, и все будет хорошо. Она сможет скакать по лесу со своими гончими, и я не буду ссориться с ней по этому поводу — по крайней мере до тех пор, пока она сама не захочет этого. А она не захочет.
ГЛАВА II
«Я не сумасшедший, благороднейший Фесте». Нет. Но я был сумасшедшим. Не просто неуравновешенным или чудаковатым, а совершенно спятившим, вчистую. Нет ни малейшего сомнения в том, что любой врач подтвердил бы это документально. Но сейчас у меня все в порядке. Правда, в порядке, я думаю. Но только, понимаешь, после того как я однажды так внезапно переключился на другую скорость, я теперь знаю, как легко и быстро это может произойти, и иногда что-то неожиданное пугает меня на мгновение — до тех пор, пока ко мне не возвращается уверенность в том, что я все еще, если так можно выразиться, нахожусь по эту сторону стены.
Для военнопленного в концлагере сойти с ума — дело, конечно, нередкое. Такое может произойти с кем угодно, и вовсе не обязательно с теми, у кого нервы напряжены до предела или на чьей душе скопилось больше всего мучений, и тревог. Видел я таких бедолаг и раньше, до того, как это случилось со мной. Мне кажется, я знаю, почему у них на челе такая печать безразличия ко всему на свете. Они просто-напросто не ведают, что творится в этом мире, пока так заняты миром другим. И понимаешь, чувствуешь ты себя при этом потрясающе нормальным. Я уверен (во всяком случае, что касается меня самого), что был в два раза активнее в интеллектуальном плане и в два раза чувствительнее к происходящему, когда у меня крыша поехала, чем после того, когда вернулся в нормальное состояние и снова оказался в клетке.
Я был рад тому, что меня посадили в другую клетку. Никто в ней не знал, что было время, когда я слетел с катушек, а когда нас выпустили оттуда, психиатры поставили мне диагноз — «абсолютно нормален». Само собой разумеется, они не слышали того, что я рассказываю тебе сейчас.
Нас бомбили глубинными бомбами, и корабль наш затонул у берегов Крита в 1941 году, после чего я два года просидел в лагере в Восточной Германии — он назывался ОФЛАГ XXIXZ. Этот маленький лагерный мир постепенно становился все более и более привычным для меня. Ну что тебе рассказывать: колючая проволока, на скорую руку построенные бараки, зимой слишком холодно, летом слишком жарко, грязные умывалки, вонючие уборные, легкая песчаная почва, черный сосновый лес вдали и головорезы на сторожевых вышках. И все те маленькие хитрости, уловки и изобретения, которые казались нам такими важными — нет, они и были важными в том мире, который уменьшился для нас до размеров концлагеря.
Я льстил себя надеждой, что переношу превратности лагерной жизни намного легче, чем остальные узники. По правде говоря, я нигде не чувствую себя по-настоящему несчастным, если только мне удается придумать, чем занять себе руки, и даже удивительно, каким трудягой-мастеровым можно стать в подобных обстоятельствах, если имеешь к этому склонность. Честное слово, я горжусь кое-какими безделицами, которые соорудил из старых жестянок. Но я и свой ум заставлял трудиться — собирался заново выучить греческий. Наверное, разумнее было бы учить немецкий, но, думаю, греческий нравился мне тем, что казался таким свежим и ясным и, главное, не имел ничего общего с лагерем.
Я говорю об этом только потому, что хочу, чтоб ты понял, — я был довольно-таки бодрым военнопленным. Конечно, скучал по физической нагрузке, которой мне не хватало, но если учесть, что мы сидели на голодной диете, то, надо признать, гимнастика, занятия которой мы наладили в лагере, позволяла чувствовать себя довольно сносно. И еще. У меня не было семейных проблем. Я получал письма от матери и от Элизабет так же регулярно, как все остальные, и пока с ними было все в порядке, мне больше не о чем было беспокоиться. Да, конечно, скажешь ты, но само по себе вынужденное общение лишь с представителями одного мужского пола — это большое лишение, способное вызвать душевные расстройства... Ну, не знаю... я ничем в этом смысле не отличался от других; конечно, на ум приходили разные мысли об удовольствиях, но думаю, что философски относиться к их отсутствию можно в том случае, если ты сполна испробовал их, прежде чем попал в этот мешок. Мальчишки мучились от этого больше всего, но не ребята моего возраста.
Нет, глядя назад и рассуждая честно и объективно (а лагерь хорошее место для того, чтобы измерить отклонения от нормы), я бы сказал, что уж кто-кто, но только не я должен был чокнуться. Но факт остается фактом. Это произошло. Конечно, не исключено, что причиной был шок — от удара током или от чего другого...
Сейчас я расскажу об этом. Но опять же, были же в моей жизни потрясения и посильнее. Меня два раза за три месяца торпедировали в Северном море, не говоря уже о случайных бомбах. От этих ударов мое тело пострадало намного больше, чем от шока, полученного у ограды Хакелнберга, но и они не выбили меня из колеи.
Да что там! Ты не поверишь, сколько раз я подвергался освидетельствованиям за эти два года и с какой тщательностью просеивал их результаты, чтобы найти хоть малейшую трещину, симптом скрытой от глаз болезни — и не мог и не могу ничего найти. Я должен был. Обязан был понять, почему я на какое-то время лишился разума, потому что, понимаешь, это было бы лучшим доказательством здравости — и не только моей, но всего порядка вещей, в который мы верим, последовательности времени, законов пространства и вещества, истинности всей нашей физики. Потому что, видишь ли, если я все-таки не был сумасшедшим, тогда все устройство мира должно быть признано безумным — и не найдется человека, который смело взглянул бы в лицо этому безумию.
Да, ирония в том, что в лагере меня считали самым устойчивым, самым здравомыслящим — самой надежной старой клячей из всех военнопленных. У нас существовал Комитет по организации побегов — в его составе были лучшие умы из числа старших офицеров, а уж они-то могли оценить человека вернее, чем ваши психиатры. Уж они-то, с их опытом рассмотрения самых разнообразных, в том числе и совершенно безумных планов и идей, они-то наверняка заметили бы эту трещину в моем сознании, если только это было вообще кому-либо по силам. Я же, напротив, выступал в роли советчика и помощника практически во всех совершенных побегах. Я стал своего рода консультантом для тех, кто замышлял побег, тем экспертом, совета которого искали, прежде чем представить план на утверждение Комитета по организации побегов.
Разумеется, побег был как бы той питательной средой, в которой существовали наши мысли; наши мелкие занятия и развлечения были рябью на поверхности моря жизни, а подготовка к побегу — самим морем. Она поддерживала в нас надежду и отражалась во всем, что мы делали.
Все планы побегов, при всем их отличии друг от друга, были разновидностями одного и того же метода. Существовал только один способ решения главной проблемы — преодолеть колючую проволоку можно было только через вырытый тайком туннель. Я участвовал в придумывании самых разных туннелей и был членом многочисленных групп, которые копали и прятали потом землю, но в лагере ОФЛАГ XXIXZ не было ни одного успешного побега до того самого дня, когда я вместе со своим напарником попытал счастья.