Кублановский Год за год - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стендаль очистил прозу от пафоса и выспренностей Шатобриана и Руссо. А Пушкин — от сентиментальной гремучести Карамзина.
Выступая вроде бы против церковной фальши, сам становишься почему-то невыносимо фальшив (Руссо, Толстой).
6 февраля, среда, 615 утра.
Представляю, с каким живым сочувствием читал Толстой у Руссо, скажем, вот это: “Г-н де Вольмар, воспитанный в правилах греческой церкви, по натуре своей не мог переносить нелепости этого вероисповедания. Разум его был гораздо выше глупого ига, коему его желали подчинить, и вскоре он с презрением сбросил его, откинув вместе с тем и все, что шло от столь сомнительного авторитета; вынуждаемый быть нечестивцем (Кем? Церковью?), он стал атеистом. <…> В дальнейшем он жил всегда в странах католицизма, наблюдал там это вероисповедание, и его мнение о христианском учении не улучшилось.
В религии он видел лишь корыстные интересы священнослужителей. Он увидел, что и тут все состоит из пустых кривляний, более или менее ловко замаскированных ничего не значащими словами” ets…
Ну, Толстой, чисто Толстой! Мудрено ли, что Ленин называл яснополянца “зеркалом революции”, а Конвент перенес прах Руссо в Пантеон?
Мы по праву не любим в поэзии постмодернистской пустоты, мата, брутальности и т. п. Но еще хуже поэзия середняцко-традиционалистская. Вроде бы все на месте: рифмы, строфы, мысли — а между тем полная тусклость и эклектичная говорильня. Событие стихотворения опущено до благоразумного текста. Серость и безнадега поэтики.
Левин списан с мужа Юлии (“Новая Элоиза”): деловой хозяйственник (но, конечно, наособинку — с русским богоискательством).
Сколь много, оказывается, объясняет физиология: у Руссо ведь была хроническая болезнь мочевого пузыря. Вот почему он и держался вдали от света: частые отлучки во время светских раутов и приемов всеми были б замечены. Ведь тогда — без канализации — справить нужду было, видимо, не так-то просто, с этим, как теперь говорится, очевидно, “были проблемы”. Какая-нибудь ассамблея человек на 100, а то и бал на 500 — 600 — тут не набегаешься. (Я, честно сказать, с трудом понимаю, как вообще это происходило во дворцах и многолюдных салонах.)
Это не то, чтоб средние
годы ко мне пришли.
Это, считай, последние
годы меня нашли.
Прости меня, Господи, но духовенство наше, отечное, одутловатое, длиннобородое, “наособинку” — в контексте современного общества — и впрямь напоминает касту жрецов. (И особенно с богачами вась-вась.)
Вот я: никак уж не урбанист и не прогрессист. Но почему же идеологически (да и по-человечески) так претят мне и Руссо и Толстой? А потому что их “естественность” — выделанная, какая-то… конструируемая…
Все обусловлено не свободным дыханием, а рефлексией (идущей, видимо, от гордыни).
17 февраля, воскресенье.
Гуляли с гостящим у меня другом детства Борисом Думешом в Сен-Дени, а “все о нем, все о Гегеле моя дума дворянская”. Борис — физик, по-российски не чуждый вопросам общественности. “В Беловежской Пуще вопрос стоял так: либо Украина оставляет за собой Севастополь, либо атомное оружие… Кстати, Гайдар спас тогда Россию от голода”.
Сходит на нет, возможно, последняя литературная — в широком смысле — плеяда, плеяда шестидесятников.
А мы — уже одиночки. Плеяды как социально-культурного явления уже, видимо, больше у нас в литературе никогда не будет.
По типу я бескорыстный и бесстрашный защитник трона. Но у трона известно кто “стоит”. Ни я им не нужен, ни они мне. Поэтому я, как Нечволодов из “Октября Шестнадцатого”, — не у дел.
18 февраля, понедельник.
“Портнихи, горничные, продавщицы не прельщали меня — мне нужны были барышни” (Руссо).
Находясь в Танзании, Буш признал независимость Косова. Вроде бы сербы пошли на все: простили бомбардировки, не возражали против строительства в Косове обширной американской базы. Все унижения, казалось, какие можно — перенесли. Но вот и главное. Конечно, Балканы нужны Западу стратегически. Но тут — что-то глубже, много глубже: это ненависть утробная, коренная — к Византии, к православию, к славянскому миру (в случае если он сохраняет генетические следы независимости своей…).
И еще одна пощечина Москве, России и русским.
Сербское руководство выдало Милошевича, униженно изображало, что все в порядке, что оно друг Евросоюза и США, шло на любое коллаборантство, но — не унижайте нас в глазах человечества — пусть формально, чисто формально, но останется Косово в составе Сербии. Запад не пошел и на это.
Ох, отзовутся вам наши слезки.
Когда в Мюнхене я читал новые стихи Ю. М. Лотману (напоминавшему гривой и усами Эйнштейна), среди прочих был и “Людовик Людвеич”:
И хвалил адвокату чертёжник
механический рубящий нож.
— Гильотину, — сделал замечание Лотман, — изобрели вовсе не революционеры, она была сконструирована при Людовике XVI.
Он “поправил” меня вовсе не для точности, а из подспудных республиканских соображений. Так, во всяком случае, мне тогда показалось.
— Дело, в конце концов, не в том, кто изобрел, а кто поставил на поток применение, — парировал я, — шлемы и шинели с красными петлицами тоже были пошиты ещё до большевиков. Но именно у них нашли применение.
…Как-то после “перестройки” чета Лотманов быстро угасла (с Ю. М. еще в Мюнхене случился обширный инсульт, а потом померла Зара). Оставайся они невыездными и живи в Тартуском питомничке-заповедничке, скорее всего, прожили б дольше — в советской Эстонии.
Неуклоняемое бескорыстное служение науке. Фанатичное, можно сказать, служение. Никогда не купил себе Думеш приличных башмаков, хорошей рубашки и пиджака… Визуально одет так же, как в студенчестве, лет 40 назад. Вчера:
— Не подаю бумаги на членкора. Бесполезно, везде интриги.
Да какое тебе “членкорство” — членкору нужен хотя бы галстук, а ты в таком затрапезе — подумал я.
Святой человек. Язвенник, бедняк — а доволен жизнью.
20 февраля, среда.
В Евтушенке вдруг удивительным образом проскальзывает определенная меткость. Из Москвы мне привезли сегодня “Российскую газету” — самую свежую. А там фрагменты дневников Тарковского, и есть такая запись (от 7.XI.1970): Евтушенко “однажды пьяный подошел ко мне в ВТО:
— Почему ты такой жестокий, Андрей?
Молчу.
— Знаешь, ты похож на белого офицера, участвовавшего в Ледовом походе…”
Еще запись (28. II. 1992):
“Я никогда не желал себе поклонения (мне было бы стыдно находиться в роли идола). Я всегда мечтал о другом, что буду нужен”.
Что буду нужен — об этом мечтал и я.
24 февраля, воскресенье.
Днем вздремнул, и приснился вдруг Женя Рейн — помолодевший, красиво небритый, поджарый (каким я его никогда не видел). Вошел в синем плаще, фартовато перетянутый поясом (где-то в Рыбинске?), посмотрел на стол:
— А, Заболоцкого читаешь…
Время мне руки свяжет
грубою бечевой.
Старость придет и скажет:
— Здравствуй, ковбой.
По существу, Штаты на мировой арене делают нынче то, о чем мечтали большевики. Неприкрыто — по всему земному шару — насаждают марионеточные режимы. И как большевики делали это под дымовой завесой самого справедливого на свете “социализма”, так холеные янки — под лозунгом “демократии”. И в том, и в этом (в этом особенно) случае переплелось все: политическое самодовольство, стремление прибрать к рукам полезные ископаемые, ненасытное желание управлять… Новая форма неоколониализма.
Казалось бы, чего проще — Руссо: “Я до конца послужил родине и ее интересам”. А кто так скажет? Я бы мог так сказать. Инфантильная откровенность с теми, кто показался другом, — еще черта, нас сближающая.
Между тем словом правды (да еще и по-разному повторяемым) всегда легче обжечь, обидеть, задеть и нагнать на себя волну “тайного заговора” тех — кто задет.
Не этим ли я занимался все 90-е? Так чего же потом удивляться?
26 февраля, 730 утра.
В час ночи Наташа с аэродрома, а я ждал ее у ворот. Бутылка белого сухого “высокогорного” — из Тироля.
Воспринимать судьбу свою как… жизнетворческий сюжет — русским писателям это в высшей степени свойственно. Тютчев был какое-то время политическим клерком — но судьба его как профессионального дипломата — скорей комична. Чиновником — да — был Случевский. Ну и, конечно, в основном, советские литераторы…
Пушкин — образец жизнетворчества. Блок, Мандельштам, Есенин, Цветаева — и т. п. Рука не поднимается назвать жизнетворческими — судьбы многих нынешних корифеев. Жизнетворческая судьба лишена иссасывающего инстинкта самосохранения, это во-первых. Лишена корыстной выстроенности и — главное — интриганства.