Кублановский Год за год - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9 мая, 15 часов.
Сейчас говорил с Борисом (зятем). Умерла (“затемнение легкого”) Наташа Михайлова (58 лет), жена о. Бориса (Михайлова). Помню их в середине 70-х на даче в Середникове среди густо цветущего яблоневого сада под деревенской беленой церковью на горке (одна из самых красивых и памятных “картин” в жизни). Жили “не по лжи”, умеренно диссидентствовали и имели четверых детей (что казалось в ту пору чудом и обладало высоким “идейным” русским смыслом); он был сотрудником Останкинского музея, недавно защитился, но Володя Кормер уже предсказал и первым назвал: отец Борис. С высокой шеей была Наташа, в круглых очках.
А вчера узнал от художника Эдика Штейнберга: дней 10 назад умерла в Москве Зоя Крахмальникова. Когда-то столичная красавица, сменившая несколько мужей (летчика и героя Советского Союза, к примеру), влюбленный Окуджава посвятил ей свое “Прощание с новогодней елкой”; потом горячая неофитка-диссидентка, жена Феликса Светова (в ту пору я ее и узнал — на кухне Димы Борисова пили водку, курили и инакомыслили — как посвященные — часами; времена “Из-под глыб”). Сиделица, издавала в самиздате перепечатываемый “Посевом” во Франкфурте журнал христианского чтения “Надежда” — против просовеченной Моск. Патриархии, в частности. За это ее и взяли. Я совершенно случайно зашел к Феликсу через несколько часов после обыска и ее увода из дома. (А за день до выезда, т. е. в последние числа сентября 1982 г., давал в Лефортове показания по ее “делу”. Шантажировали: не выпустим. Ну и не выпускайте.) В последние годы впала в раскол и маразм — принадлежа какой-то “независимой православной церкви” в Суздале.
В эти праздники, которые длятся, длятся и не кончаются, приучая взрослых и детей к праздношатайству (и заставляя последних “бочками” хавать всю дрянь, которую предоставляет им цивилизация для времяпровождения), на парижских улицах особенно много почему-то соотечественников. Видимо, и впрямь богатеют, и не одни москвичи, но и провинциалы. С пакетами, с расползшимися фигурами, с нагловато-подобострастными лицами они здесь для меня экзотичней арабов… Новое посткоммунистическое филистерство, видимо имеющее в предках нэпмановскую публику.
Мандельштам, май 1933:
Холодная весна. Голодный Старый Крым,
Как был при Врангеле — такой же виноватый.
Эти стихи о голодом вымариваемых крымских крестьянах — героизм и сила. Но как можно ставить на одну доску большевистский режим — с врангелевским? Политическое, мягко скажем, “простодушие” Мандельштама тут налицо.
11 мая, 15 часов, воскресенье.
Сейчас приехали в жаркий, пустой, воскресный Париж: Наташе с подругами надо готовиться к послезавтрашнему экзамену.
У друзей — под городком Ceton (160 км от Парижа — к Нормандии, а там 30 км в сторону). Хозяйка дома (фермы, приобретенной предками мужа аж в 1880 году; в начале 90-х он был французским военным атташе в Москве):
— Ваш приход в бар тут у нас не останется незамеченным — иностранцев здесь не бывает.
Вышел рано утром: щебет, свист, ромашки и травы, напомнившие о детстве. Есть еще и такая Франция.
Гулял тут в Ceton’e вчера в сумерки; на одной из скамеек гудели местные мужики. Судя по голосам, поддатые сильно. Сегодня с утра специально там прошел мимо — ни соринки. Зато урна в 20 шагах полная. Т. е. все за собой убрали. Что бы было у нас при таком раскладе? Фрагмент экологической катастрофы.
Как же остро я жил патриотической “идеей фикс” в эмиграции, что недооценил и недолюбил прелесть Франции!
…Когда я вернулся — совершенно не понимал, какая же новая дрянь уже все прибрала к рукам. Распинался “о главном”, чувствуя ответственность, нужность, а они просто считали меня “засланным казачком” Солженицына.
Никто не любил Родину (во всяком случае, из “демократов” никто), она была суть “поле для охоты” — идейной и материальной. “Бизнесмены”, качки, крутые, политические хлыщи — каждый сосал народ и страну как мог. Ну а в литературе — воинствующие демократы, журналюги и постмодернисты — на всех углах призывали отказаться от “бациллы учительства” и, главное, “не пасти, не пасти народы” (подхватили иронию у Ахматовой) — пусть народ сам тонет в своем, точнее, их дерьме… Ох, под предлогом “не пасти” они-то пасли, да ещё как. Выросло целое поколение непасомых (ими пасомых) отморозков.
Чем больше проникаюсь Европой, тем большее зло берет на немцев. Тупицы. Пока их не расплющили окончательно мордой об стол, стерев с лица земли их несравненные города и уничтожив на корню возможность возрождения немецкой, основанной на диковато-дюреровском духе культуры — они всё никак не умели уразуметь, что в XX веке — при его технологиях — начинать войну в Европе никак нельзя: бомбить, взрывать готику, романство, барокко, ампир, модерн — что может быть страшнее? Разве что бандиты-ленинисты в Московском Кремле.
Утром сегодня открыл — лет через 30 — Экзюпери среди щебета и разнотравья, и, как оказалось, кстати.
70 лет назад — о том, о чем я теперь (а Константин Леонтьев и 130 лет назад)… “Стоит услышать крестьянскую песенку XV века, чтобы измерить всю глубину нашего упадка”. Нам-то сейчас довоенное-военное-послевоенное кажется девственным и вполне… культурным по сравнению с нынешней масскультурой. (Тогда впереди еще у Франции была, к примеру, Пиаф, а у России Солженицын.) Но уже и тогдашнюю масскультуру Экзюпери видит как тотальное бедствие.
“От греческой трагедии человечество в своем вырождении скатилось до театра (тут Экзюпери называет, на наш взгляд, еще вполне невинные в своей пошлости водевили — однодневки Луи Вернейля)… Век рекламы… Я всей душой ненавижу свою эпоху. Человек в ней умирает от жажды… Дальше ехать некуда”.
Оказывается, есть куда. И еще очень долго ехали, едем и еще не одно — до финиша — десятилетие будем ехать. Не мог отважный летчик представить себе бездн пошлости и жажды наживы, имеющихся в запасе у человечества. Их — притом прогрессирующе — хватило вот уже на 70 лет после него.
Опять леонтьевское (и, если на то пошло, ницшеанское): “Но я ненавижу эпоху, сделавшую человека при универсальном тоталитаризме тихой, вежливой и покорной скотиной”. Пожалуй, нам из России тихость и вежливость европейцев кажется замечательным и положительным качеством.
А вот, пожалуй что, Антуан ткнул пальцем в небо: “Марксизм видит в человеке производителя и потребителя, и основная его проблема сводится к потреблению”. Это именно идеология потребительской цивилизации Запада, которую все же марксистской в целом не назовешь.
1943 год: “<…> у меня тоже чувство, что нас ждут самые черные времена на свете”. 2008 год: у меня тоже.
“Письмо генералу Х” ходило в самиздате в 60-х, помню, бледную машинопись на папиросной бумаге передали мне на лекции в МГУ. Тогда мы жадно ловили там антимарксистский настрой. Сегодня актуально совсем другое.
13 мая, 10 утра.
“Каждому человеку куда-то надо пойти” (Мармеладов). В наши бы дни сказали: человеку важно чувствовать свою востребованность.
Мое поведение не вполне укладывается в корыстолюбивый подспудный расчет, которым руководствуются сталкивавшиеся со мной литераторы и т. п. Это вызывает недоумение, раздражение, неприязнь. Потому меня и не любят, и не считают своим.
На выставке немецких романтиков в музее De la Vie romantique (на rue Chaptal). Каспар Фридерик — вот тот сюрреализм, который мне люб. И узнал Кёнингзее.
Бродил по залам и думал: как “все было хорошо” и что же случилось? Гремучая смесь немецкого рыцарства с бюргерством породила милитаризм — сначала кайзеровский, потом нацистский. Когда противоположные, работающие на разрыв нации свойства соединяются, родится вот такой ублюдок, Третий рейх, почти погубивший культурную Европу и самоё Германию.
Гёте, если не ошибаюсь, никогда не бывал в Париже. И это еще одну капельку прибавляет к его величию.
Смолоду (и вплоть до эмиграции, во всяком случае) я — и вся наша компания — относились к каждой капле алкоголя с полубессознательной жадностью. Теперь тут в квартире в “баре” — скопились хороший коньяк, водка, серьезное, выдержанное вино. И убывают неспешно. Оевропеился.
Вел. кн. Сергея Александровича в 1878 году возили на вологодский Север. Побывали в Горицах (500 монахинь — против нынешнего десятка), в Кириллове. Но ни слова — хотя были в свите у него знатоки — о Ферапонтове, о Дионисии. Монастырь был, очевидно, в упадке. Но ведь фрески! Фрески! Все равно что в Ватикане не показать лоджии Рафаэля. Но никому и в голову не пришло “включить в программу”. Еще не “открыли”.
В Рыбинске сейчас на берегу Волги мат и бутылочные осколки, люмпенизированная молодежь коротает тут вечера.
Адмирал Арсеньев записывает: “7 августа. В 1 час пополудни прибыли в Рыбинск. Невозможно описать энтузиазм, с которым тут были приняты Великие Князья <…> 40-тысячная масса покрывала берег. <…> И с момента прибытия до отъезда их из города толпа массой следовала за нами всюду и кричала „ура” все время”.