Спустя несколько времени - Юрий Пахомов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом вдруг вышел, пропадал довольно долго и вернулся не один, а со старухой (вот тогда Складнев впервые увидел мать Назарова Марфу Кондратьевну). Лицо у Назарова было при этом какое-то растерянное, беззащитное, как у человека, который только что снял очки и близоруко щурится.
"Это кто таков?" - спросила старуха, внимательно разглядывая Складнева. "Товарищ мой, ученый... Игорь Николаевич".- "А-а, не писатель, значит... хорошо". Смысл этого "хорошо" Складнев понял позже, когда на дачу приезжали хмельные уже мужчины и женщины, громко говорили, смеялись, не обращая никакого внимания на старуху, да и Назаров вроде как им тоже был не нужен, а нужна была дача, камин, просто место, где можно было посидеть, выпить, а то и уединиться во флигеле.
Возможно, чувство обиды в Складневе породил сам Назаров. Отправляясь на дачу, Игорь предполагал, что дела некогда известного писателя обстоят неважнецки, но он как-то не ожидал увидеть его таким постаревшим, поблекшим. И то, что Назаров говорил спокойным, уверенным голосом, не замечая ни скудного стола, ни всеобщего запустения на даче, усиливало впечатление.
6
Назаров позвонил сам. Недели через три. Поздно уже, часов около двенадцати. Складнев вычитывал гранки своей статьи и, как всегда, злился. Ему хотелось править, а то и заново переписать статью; но сделать ничего уже было нельзя - редактор вполне резонно сетовал "на переливки строк" и прочие сложности, а Складнев бесился от собственной беспомощности.
И тут вот некстати зазвонил телефон. Голос был дальний, погасший.
- Игорь Николаевич, это Назаров... Бога ради простите, тут я в дурацкую историю угодил, а посоветоваться не с кем...
- Что случилось? - тревожно спросил Складнев.
Назаров уловил его тревогу, потому как едва слышно, равнодушным голосом произнес:
- Ничего особенного... С коликой угодил в больницу. Сегодня, по "скорой". Ну а посове-товаться решительно не с кем. Простите, что потревожил...
- Да перестаньте вы,- разозлился Складнев.- Из какой больницы вы звоните? Ясно. А отделение? Вторая хирургия. Завтра я у вас буду.
...Складнев поспел вовремя. Ночью Назарову стало хуже. Заведующий хирургическим отделением хмуро сказал, что оперировать нужно немедленно и, если он друг, его обязанность убедить писателя дать согласие на операцию...
Пожалуй, по-настоящему они подружились там, в больнице. Из реанимации Назарова перевели в одноместную палату с креслом, умывальником и небольшим тамбуром.
Назаров был плох, чаши весов еще колебались то в одну, то в другую сторону. Упорно держалась температура, и угроза разлитого перитонита пока не миновала.
Заведующий хирургическим отделением, да и другие хирурги, казалось, дневали и ночевали в клинике. Удивительно внимательны были сестры, хрупкие, почти девочки, способные всю ночь просидеть у постели безнадежного больного.
Складнев с раздражением и досадой думал о друзьях Назарова, его коллегах по перу. В первую неделю не появился никто. Мать Назарова тоже лежала в больнице, а родственников у него не было.
В конце первой, самой трудной недели пришла женщина. Смуглая, некрасивая, даже уродливая, но с удивительными глазами. Была она поклонницей таланта Назарова. Приехала из Кисловодска. Как она прослышала о болезни писателя, для Складнева так и осталось загадкой. Возможно, кто-то из сестер по просьбе Назарова дал ей телеграмму. Женщину звали Таня, она упорно просила называть ее именно так. Была она учительницей русского языка, взяла отпуск без содержания и прикатила. Знакомы они были с Назаровым года три-четыре.
Именно она и выходила Назарова. У нее был настоящий талант сиделки. Всю сложную технику ухода за тяжелым больным она усвоила быстро, за сутки, причем делала все с удивительным тактом.
У Назарова случались приступы раздражительности, когда он капризничал, как ребенок, отказывался делать то одну, то другую процедуру. "Ну, что ж, не надо, так не надо", - вроде бы соглашалась Таня, но уже через несколько минут делала все по-своему, и лицо ее при этом было неподвижным, как маска. Только глаза жили, излучали такой свет, такую сфокусированную доброту, что Складнев как-то поймал себя на том, что... завидует Назарову.
Назаров выздоровел, и Таня исчезла. Как добрый ангел явилась она, а исчезла вместе с бедой.
7
Складнев привык мыслить конкретно, но здесь, на кладбище, строй мыслей был иной.
Он, врач, ученый, работающий в той области, где грань между живым и неживым стирается, думал сейчас отвлеченно, о смерти. И, возможно, в первый раз усомнился в ее биологической целесообразности.
Ему вспомнилось, как в Дананге их повезли смотреть знаменитый храм, высеченный в скале. Сначала они долго взбирались наверх, среди оглушающего зноя, звона цикад, утомленные дорогой, впечатлениями, оставляя внизу долину знаменитого Пятигорья, потом спускались по осклизлым ступенькам. Пахло сыростью подземелья, по мере того как отступал зной, и они как бы погружались в прохладную воду. И вот в свете факелов открылся огромный грот, верхняя часть его терялась в сумраке, с легким писком носились летучие мыши, камни сочились влагой, и не верилось, что храм в скале - дело рук человеческих.
"Это единственный в мире храм, где есть лежащий Будда",- пояснил гид. Складнев по узким, вырубленным в скале ступенькам поднялся в нишу, ничего не увидел и, шаря в темноте руками, вдруг наткнулся на огромное ухо с удлиненной мочкой. В ужасе отпрянул, мгновенно покрыв-шись липким потом. Раздался звук, тонкий, звенящий. Он падал сверху, выстраиваясь в мелодию. Пятясь, ощупью отыскивая ступеньки, Складнев торопливо, подгоняемый безотчетным страхом, спустился вниз и остановился пораженный: у стоп Будды, сидящего в обычной своей позе, стоял мальчик лет десяти и играл на свирели. Багровое, трепещущее пламя факелов высвечивало надменный лик каменного идола, и Складневу пришла в голову странная мысль, что пока он, корячась, выбирался из каменной ниши, Будда опередил его: успел занять место на каменном возвышении, напоминающем трон.
Мальчик, похожий на библейского пастушка, играл на свирели. Звук рождал успокоение, прохладу.
И каким ярким, радостным показался мир вокруг, когда люди выбрались наверх уже с другой стороны скалы и оказались на плоской вершине, поросшей цветущими деревьями. Виднелась крыша пагоды с колесом на ней, напоминающим тележное. И все разом заговорили возбужденно, мужчины закурили, женщины достали пудреницы. Хотелось чего-то обычного, житейского. Хотелось жить, радоваться. И светлая, наполненная солнцем пагода на поляне, словно сошедшая с традиционного, покрытого лаком, вьетнамского рисунка, уже не произвела особого впечатления. Тут все говорило о жизни: и бронзовый Будда, и курящиеся синим дымком ароматические молитвенные палочки, и даже стриженная наголо монахиня, составляющая сложный букет...
Все эти храмы, пагоды, кладбища, хмуро думал Складнев, всегда рождают мысли о проходя-щем и вечном, о безграничности мироздания, в котором жизнь человека - лишь краткая вспышка.
Горько ему было, досадно, казалось, сам он виноват в существовании смерти.
Вот ушел Назаров, человек, с которым он был близок последние годы, а что о нем знает? Например, о его детстве и юности? Очень мало, почти ничего. И в рассказах его, во многом автобиографичных, ничего не было о том периоде жизни.
Однажды - года два назад - они шли с Назаровым по Арбату. Андрей был необычно возбужден, показывал переулки, особнячки, пояснял, кто раньше в них жил. Особенно долго стоял у витрины магазина "Охотник", где были выставлены рыболовные сети, спиннинги, резиновые подсадные кряквы, чучела животных.
- Ты не представляешь, как мне в детстве хотелось иметь ружье, сказал он и потух, грубое лицо его закаменело. И больше он не проронил ни слова. Заговорил, когда вышли к ресторану "Прага", сказал торопливо, почему-то озираясь по сторонам:
- Пойдем посидим, старичок. Посидим и выпьем.
И усмехнулся надменно, как бы усмешкой этой перечеркивая любые возражения.
В комнате Назарова на Арбате, узкой, наполовину загроможденной старинным, темного дерева буфетом, над жалким вытертым диванчиком, прямо к обоям булавкой была приколота фотография юного Назарова, лет этак двадцати: косо подстриженная челка, скуластое, мальчишеское, какое-то незащищенное лицо.
Паренек этот бегал в одну из соседних школ, зачем-то учился играть на контрабасе, много, запойно читал. И, наверное, это нравилось его отцу, человеку полуграмотному, слесарю-сантехни-ку, а еще больше матери учительнице начальных классов. И отец и мать очень хотели, чтобы он стал музыкантом, чтобы в черном фраке и крахмальной манишке сидел в оркестровой яме Большого театра или на сцене консерватории - жизнь музыканта симфонического оркестра всегда кажется возвышенной и светлой.
Андрей рос угрюмым, неразговорчивым. Учителя в школе были им недовольны, особенно учительница литературы, которая находила сочинения мальчишки на свободную тему грубыми, натуралистичными. И ее ничуть не примиряла глубокая начитанность мальчика, его просто поразительное знание Толстого. Учительницу оскорбляла сама возможность думать и судить о литературе, о Льве Толстом самостоятельно, вне школьной программы. Андрей "полз" на тройках, потому что математика давалась ему с трудом и совершенно не интересовала, естественные науки тоже. Игра же на контрабасе никому не казалась серьезной: ведь контрабас - не скрипка и не рояль.