Пёс Одиссея - Салим Баши
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цирта, которую ни я, ни Мурад не видели встающей из волн, Цирта, несущая в своем чреве все злодеяния, произвол палачей, легавых, террористов, продажных до мозга костей чиновников, стукачей из тайной полиции, агент которой, майор Смард, никак от нас не отстанет — неймется ему, видно, навербовать новых сотрудников, — Цирта со всеми своими улочками, этой каменной рекой, ночью, смрадными водопадами врывается в мой тесный мозг; прошу извинить, уже поздно, меня клонит в сон; четыре часа утра, я слышу скрип садовой калитки, возвращается мой отец, старый партизан, мой пес лает, дверь дома приоткрывается…
Цирта отбрасывает свою тень на все уголки этой неблагодарной земли, на узкие расселины со звучными именами древних воителей, застигнутых безумием отшельников, андалусских поэтов, чье пение еще звучит над известняковыми откосами, над бегущими водами и плещущимися волнами и даже, когда поднимается сильный ветер — мы не объясняем себе этот феномен, — над взволнованным, бурливым морем. Множество мостов связывают расселины друг с другом, сплетая бесконечную ткань над жителями Скалы, над пленниками, замурованными в лабиринте улиц, зарывшимися в потроха переулков.
Каждое утро мы с Мурадом, оцепенев, созерцаем упирающийся в небо город. Часто мы бродим по берегу в поисках какого-то иного пространства. Темноволосый, кудрявый, Мурад шагает по песку и, немного рисуясь, выпячивает грудь. Зимой, застегнув толстые куртки с капюшонами, засунув руки в карманы, мы стараемся разглядеть за волнами темные очертания некоего нового материка, земли, сохранившей свободу. Прежде чем умереть, мы уедем отсюда, клянемся мы, глядя, как массы воды взбегают на скучившиеся в архипелаг рифы. Мы сосредоточенно слушаем пение сирен, а Бегемот[3] тем временем поднимает войска и вооружает легионы.
На холмах Цирты-Бельфегор,[4] там, где улицы свиваются в концентрические окружности, живут богатые коммерсанты, вельможи прогнившего режима, любители роскоши, скряги, лицемеры, трусы, гордецы, предатели. Гостиница «Хашхаш», где я работаю по вечерам, стоит на одной из таких окружностей.
Где-нибудь в другом месте светлые волосы, светло-карие глаза, приятное лицо наверняка обеспечили бы мне благосклонность женщин. В Цирте они втиснуты в брак, словно в клетку. Я не из робких. Терзаемый многочисленным семейством, я из кожи вон лезу, прокладывая себе дорогу.
Посреди страданий я ищу покоя и тишины. Напрасные поиски. Мысли грудного младенца не идут дальше очередного глотка молока или опорожнения кишечника. Я злюсь на мать — на отца тоже, — зачем она нарожала нас в таком количестве? Мурад завидует, что я старший среди множества других. Мурад — единственный сын, самый что ни на есть единственный, а это в нашем чудесном краю просто ересь. Чудесном? Да, черт возьми.
Порой я позволяю себе кое в чем отступить от безупречно правильной речи. Попробуйте-ка сохранять благовоспитанность, когда ваш трехлетний брат пытается, впиваясь в вас ногтями, вскарабкаться по вашей ноге, как по отвесной скале, когда пятнадцатилетняя сестра торчит перед телевизором, не в силах оторваться от экранных забав немолодой египетской парочки, когда мать осыпает вас проклятьями, потому что, послушать ее, так на вас уходят все деньги, вы ведь не едите, а жрете, как троглодит. Обдумайте все это. И если вам так велит сердце, бросьте в меня камень, плесните воду из купальни и сравните с женщиной, уличенной в прелюбодеянии.
Ночью, пока не вернулся отец, я часто включаю телевизор. Как индеец на тропе войны, я иду на всевозможные ухищрения, чтобы не шуметь и не разбудить брата. Мы спим в гостиной на шерстяных матрасах. Если мне это удается, я с бьющимся сердцем наблюдаю за плотскими утехами — до чего же грустна эта телесность! — актеров на экране, словно усевшихся верхом на лошадь, оседлавших, иначе не скажешь, субтильных дам с плавным изгибом крупа.
Если мой брат каким-то чудом не проснется, если мать, которой вдруг захотелось шоколада (она опять беременна), не бросится в гостиную за драгоценным продуктом, если сестра-лунатичка не полезет на шкаф, издавая крики, как самка хорька в период течки, — если, пока я украдкой смотрю фильм, не произойдет ни одно из этих заурядных событий, то восхитительная эрекция приподнимет покрывающую меня белую простыню. Тогда мне придется вооружиться терпением и пустить в ход поистине шакалью изворотливость, чтобы в темноте пробраться по коридору, который приведет меня в рай: там я спущу свое семя.
Неделю назад по пути в туалет я свалил отцовское снаряжение. Разумеется, все в доме вскочили по тревоге; я в жалком виде валялся на полу, подмятый ручным пулеметом, автоматом, запасными магазинами и монументальной эрекцией.
— Мерзавец! — завопила мать; она была на грани истерики.
Отец с достоинством удалился в спальню. Братья и сестры, прыская, изучали мою анатомию. В гостиной стрекотал телевизор. С поникшим членом я пошел обратно, по дороге с досады двинув ногой по экрану. Молодая женщина взглянула на меня, постанывая от наслаждения.
На рассвете, когда отец возвращается в лоно семейства, переулки Цирты принимают полную свежих сил детвору: грязные дети катают отполированные столетиями морские камешки, за ними появляются женщины под белыми покрывалами, сквозь которые проступают контуры полных разной снеди корзин.
Мне некуда деться от ароматов, проникших в дом вместе со старым партизаном, от образов, возникших, пока я спал, — растревоженные, они начинают заполнять часы моего бодрствования.
Силой какого-то чародейства Цирта воскрешает свое прошлое, возводит башенки, прокладывает улочки, обустраивает лавчонки-мастерские, где занимают свои места легионы стариков; поджав под себя ноги, они усаживаются на циновки или бараньи шкуры и принимаются стучать молотками по меди, полировать куски дерева, мять кожи. Но ведь уже много десятилетий прошло с тех пор, как медники закрыли свои лавки, кожевенники перестали сушить кожи на солнце, старики, побелевшие от ядовитых испарений серебра, умерли, обращены городом в ничто, стали пыльным хламом на его чердаках.
А мы по-прежнему пробуждаемся, так и не прервав сна, не в силах подняться на поверхность воды, к негасимой звезде, что могла бы поддерживать в нас жизнь.
Что и говорить, мы, пусть совсем слабо, различаем ее свет, наперегонки устремляемся к ее сиянию, чтобы избежать ловушек безумия, забывая, что всякое тело тяготеет к земле, что дрема сковывает чувства и выпускает на волю сны. Изнемогши в борьбе с ангелом, люди Цирты обреченно падают обратно в липкую топь, парализованные, раздавленные ужасом несостоявшейся встречи с небом, уверенные, что именно у них на глазах был окончательно сдернут покров и они на миг увидели рай и его гурий.
Мой отец, старый партизан, узловатый, как масличное дерево, со смуглым, продубленным лицом, снимает амуницию и проворно идет к уснувшей жене; их комната в конце коридора, рядом с кухней. Спальня моих сестер за стеной. Я слышу их смех. О чем они там говорят? Болтают всякий вздор. Рассказывают друг другу вчерашний египетский фильм и разговаривают о любви. Навряд ли они вкусят ее вне брака. И все же, я уверен, у кого-то из них есть поклонник, и против его смелости и хитрости бессильна бдительность моих домашних, соседей, зевак, кумушек-инквизиторш, мешающих нам жить. Бледный юноша ждет где-нибудь во дворе лицея, уж это точно…
Мне все не удается увидеть тот фильм. Мои домашние смотрят передачи только на одном канале. Знают, как меня побесить после недавнего ночного происшествия. Отец, мать, сестры — братья вечерами бродят по Цирте — врастают в пол перед телевизором и не двигаются с места. Когда они наконец покидают гостиную, дамы в том фильме уже находятся в горизонтальном положении. Последние пять минут я жадно вглядываюсь в экран. Мельком вижу чьи-то ягодицы, волосы на лобке, и вот уже побежали титры. Остается утешаться воображаемым кино. Вот уж гимнастика! В темноте вставать с постели, красться по коридору, стараясь не шуметь, обходить инвентарь старого партизана, запираться в туалете…
По дороге туда я иногда слышу приглушенное хихиканье. Сестры… В моем-то возрасте опускаться до мастурбации!
И все-таки позавчера была Неджма. Девушка, которую я встретил в гостинице «Хашхаш».
Сегодня утром мы, то есть Мурад и я, приглашены на чашку кофе к Али Хану. Преподаватель компаративистики, наш широкоплечий исповедник, очень к нам привязан. Мурад в ответ с ума сходит по его жене Амель, брюнетке, чьи волосы волнами струятся по спине.
Мурад сочиняет стихи и думает, что в один прекрасный день станет великим писателем. Похваляется тем, что читал Стендаля и Флобера. Такой литературы я больше пяти страниц подряд никогда не мог осилить. «Тонко! Забавно!» — по его отзывам. Чтобы попугать приятелей, этот дурачок во все горло декламировал свои произведения.