Чернокнижник (СИ) - Светлана Метелева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помотал головой, отгоняя лишнее. К чему сейчас все эти дела? О другом надо. Президент. Киприадис.
Внимание такого человека (почему-то сразу уверил я себя в том, что он человек необычный и преуспевающий) страшно льстило; казалось, непременно должен был появиться в моей жизни кто-то именно такой — могущественный, сильный, умный — и способный, наконец, оценить меня по достоинству. Уверенным маршевым ритмом отбивалось внутри: разглядел! Понял! Признал! Дрожью в кончики пальцев кинулась лихорадочная жажда деятельности: доказать, что не зря, что он не ошибся во мне, — короче, горы свернуть прямо сейчас. Пару раз, правда, попыталось сунуться в мозг змеиным жалом сомнение; зашипело: не верь; что-то не так; не к добру. Я мысленно отбросил пресмыкающееся, задушил обеими руками.
Вдруг показалось, что кто-то наблюдает за мной из черного коридора; я обернулся в чуть приоткрытую дверь. На миг глянула на меня скалящаяся физиономия и пропала. Я бросился к двери, распахнул ее — нет, никого. Вернулся, закрылся на ключ, попытался закурить. Сигарета выпала и укатилась под стол. И я почувствовал — не то что страх; какое-то беспокойное раздражение. Необъяснимое — такое же, как и все, что случилось со мной меньше, чем за сутки…
И тут осенило. Конечно, так и есть! Всякий раз после винта бывает и сумрачно, и тяжко. Ничего сверхъестественного. Я однажды прочитал в какой-то статье про «фантомные боли» — так это они! Укола не было, а отходняк был. Повеселел — надо было лечить подобное подобным.
Поехать к Алику — там совершенно точно есть все составляющие, а за недостающими можно послать его сынка или жену. Но у Алика варить придется самому — а мне почему-то не хотелось. Стало быть — к Татке Апрельской, если, конечно, ее не закрыли.
Апрельская — это фамилия; а Татка Апрельская — это целое благотворительное учреждение: парикмахер, психолог и варщица, и не какая-нибудь, а одна из лучших. Винт у каждого варщика получается свой — непонятно, от чего это зависит, рецептура одинаковая. У моей варки, к примеру, первый приход разливается во рту яблоком; да-да, колешь в вену, а вкус — на языке. Сначала это казалось странным; потом привык. Так вот, у Апрельской винт давал отчетливый вкус дыни. Сама Татка — долговязая, немного нескладная и худая (это уж как водится; упитанных винтовых не бывает) — была интеллигентной эстеткой: варилось все в специальной посуде — «от бабушки досталась», — без тени иронии говорила Татка; готовые кристаллики выкладывались на папиросную бумагу.
Говорила она не умолкая, и всегда чуть свысока, растягивая слова по-московски; как правило, — о себе, о своих «клиентах», среди которых числился чуть ли не весь столичный «бомонд» — это тоже было ее словечко, я долго не мог просечь, что оно означает, пока она не объяснила с видом утомленного превосходства.
Достал пухлую записную книгу — у каждого наркомана такая есть; нашел номер, позвонил. Татка была дома, моему звонку не удивилась. Рванул на Арбат, там она жила, в старой пятиэтажке на Большом Власьевском — квартира, как и посуда, тоже была бабушкина. Старушка давно умерла, а Татка превратила двенадцатиметровую кухню с высокими потолками в винтоварню.
Ждать не пришлось — продукт был готов. Татка быстро, по-деловому перетянула предплечье, нащупала вену. Поршень опустился — вжжик; под языком приятно и привычно таяла дыня — господи, как же давно не ощущал я такого прихода!
— Ну, как? Нормально? — небрежно поинтересовалась Татка.
— Ага. Более чем. Ничего, если минут десять посижу у тебя? Никого не ждешь?
— Да нет, сегодня выходной, — отозвалась она. — Вчера Ваньку Глазунова стригла. И то ему не вполне, и это не совсем. Притомил. Эстеты хреновы. Все знают, как надо, все учат. Боря, ну как так? Вот я, допустим, в театр иду, в Ленком, к примеру, — не прерываю же спектакль, не кричу с места Коле Караченцову: мол, не ту ноту взял… А они — легко. Каждый так и норовит свои пять копеек вставить…
Я усмехнулся — все эти «Коли Караченцовы» и «Ваньки Глазуновы» давно знакомы — нормальные московские понты. Спросил только:
— Тат, а он разве Ванька? У него же, по-моему, другое какое-то имя?
— Боря, Ванька — это сын Ильи Глазунова. Тоже художник. А вчера еще Виталий приезжал. Ну, помнишь, я тебе рассказывала… Скрипач. Лауреат международного конкурса, между прочим. Ты прикинь — привез мне свою бабу стричь. Где он ее нашел, в каком Зажопинске?
— Что — так плохо?
— Да ну, Борь, лимита. Зеленая кофта, красная юбка…
— Тат, я, если забыла, тоже не москвич…
— Ой, да ладно тебе, Горелов. Ты — гражданин мира. У тебя, слава богу, этой провинциальной ограниченности в помине нет. За что и ценю…Ты, кстати, скажи — сейчас-то как? Чем жить собираешься?
— Как фишка ляжет, Тат. Ты же знаешь — я не загадываю.
Я прикрыл глаза — вроде как не настроен больше общаться. Татка замолчала — очень понятливая дама. И — хорошо…
Яркие пятна заполнили пространство под зрачками: багровые, сливовые, вишневые — переливались они и выплескивались из глаз, заполняли квартиру, подъезд, улицу и город целиком.
Главная особенность винта в том, что он «пробивает на процесс». Кто-то начинает неостановимо говорить; кто-то бросается писать стихи — один мой знакомый под винтом исписал за ночь тетрадь в 96 листов; большинство тянет на бабу. От всего при этом получаешь глубокое, изощренное, захлебывающееся удовольствие. Я же любил гулять. Как-то, вмазавшись, прошагал от Новогиреево до Баррикадной; потом повернул обратно. Вот и тогда, пережив первые минуты Великого Иного у Татки, я вышел на улицу.
Сразу понял: что-то не так. По ощущениям, должен быть день. Над Арбатом же сгущались сумерки. Я поднял голову, увидел стремительно несущиеся друг на друга темные облака: небо опускалось, приближалось, светлый край его становился все меньше, тьма неудержимо и безоглядно падала вниз, на меня. Дикая радость охватила внутренности, я раскинул руки — и пальцы удлинились, натянулись перепонки, крыльями распластались рукава черного пальто. Тьма накрывала, ветер подхватывал; прикасаясь ко мне, становился ураганом, вырастал черной воронкой над головой, засасывал внутрь моего мозга прошлое и будущее, стискивал и мял пространство. Время потеряло звук: немота поглощала меня — не мертвое молчание, а — пустое; беззвучный крик, разрывающий слух. И вдруг — ликование обернулось ужасом, сжало горло; тьма стала густой и ворсистой, дотрагивалась до меня своим копошением, залезала в рот, в нос, в уши; давила меня, схлопывалась черной дырой. Я кричал — но звука все не было, пытался оттолкнуть шевелящийся рой, но только глубже в нем увязал; падал, проваливался в черноту и видел белую вспышку, слепнул от страшного сияния — еще больше, чем тьма, оно пугало — и пытался расцарапать свою грудь и вырвать сердце, чтобы прекратить нескончаемый этот кошмар. И тут откровением развернулось внутри: меня нет. В спирали времен потерялось «Я». Борис Горелов, авантюрист, трижды судимый, уроженец Харькова — где он? Теперь «Я» стал кто-то другой. Но кто? Мелькнуло в чужой (моей) голове: схожу с ума. И вдруг все заслонили слова — каменно-серые, водянисто-холодные, сладко-разлагающиеся — они были Вселенной, были мной. И рядом с неизбежностью слов съеживались и черные дыры времени, и свернутые миры пространства, и потеря своего сознания; слова разъедали, будто кислота; иглой невыносимой боли проникали в сердце. От ужаса я умер.
…Ожил на Таткиной тахте — колотило меня на все девять баллов; лицо заливал пот, скрюченные пальцы шарили по груди; зубы громко стучали. Окончательно смог прийти в себя только через полчаса; за окном светало, часы показывали пять с четвертью. С помощью Апрельской восстановил хронологию: по ее словам, я вышел из квартиры вечером, часов в одиннадцать; что было потом — она не в курсе; под утро услышала внизу стоны, — я сидел возле скамейки у подъезда, изо всех сил давил кулаками на глаза. Дальнейшее понятно: пожалела, добрая душа, притащила к себе. Рассказал ей свой глюк; она ненадолго задумалась, потом покачала медленно головой:
— Честно, Борь, я о таком еще ни разу не слышала. То, что ты рассказал, обычно не на приходе бывает, а на отходняке. А че хоть за слова-то были? Запомнил?
Слов я не запомнил.
Пора было возвращаться на Вильгельма Пика. Меня ждала новая работа.
Глава 2. Загадка
Сентябрь 1994 года.
Должность называлась громко: директор дирекции Илионского фонда поддержки русской культуры. Вот так я теперь представлялся и уже подумывал о визитных карточках. Работа же при этом была… да, откровенно говоря — не было никакой почти работы. Я приходил утром, то есть, «приходил» — это уже потом, когда снял, наконец, квартиру; в первый же месяц — поднимался со второго этажа на третий; пил чай, читал газеты, беседовал с Константином Сергеичем — он много знал и хорошо рассказывал. Было ощущение, что в мутном, все сметающем потоке я удачно зацепился за валун, и теперь наблюдаю и греюсь на солнышке.