Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О том, что лишенным гражданства надо его вернуть, раздавались только отдельные голоса. Я запомнил высказывания на эту тему пианиста Николая Петрова и, конечно, Рязанова. Из писателей высказался, кажется, только один Виктор Астафьев. Назвал несколько имен. О книгах моих и Аксенова отозвался очень неодобрительно, но посчитал, что тем не менее гражданство нам обязаны вернуть. Мне было все равно, как относится Астафьев к моим писаниям. Я его тоже ценил не слишком высоко, но если бы лишенным гражданства оказался он, точно так же выступил бы в его защиту.
Я был бы несправедлив, если бы не сказал, что были все-таки литераторы, которые отнеслись ко мне благожелательно. Это помогало мне не пасть духом от неожиданно многоголосого недоброжелательства. Но основную поддержку мне оказывали все-таки издатели и читатели: первые мои книги охотно печатали, а вторые охотно покупали.
Радости и печали
В Доме ветеранов кино я познакомился с Алесем Адамовичем, временно там проживавшим с его женой Ириной Комаровой. Вместе ходили на какойто грандиозный митинг в Лужниках. Меня удивляли не сами митинги, а сопутствовавшее им народное творчество. Лозунги, плакаты и призывы вроде «Борис, борись!». Постоянный митинг с утра до вечера был у «Московских новостей». Шли споры за советскую власть и против. Я втиснулся в толпу, ввязываться в дискуссию не собирался, но какойто долговязый и длинноволосый молодой парень стал мне говорить, что он за советскую власть. Я не выдержал и сказал чтото против. Он начал со мной спорить, вгляделся в меня, нырнул куда-то вниз, через секунду вынырнул с «Чонкиным» в «Юности» и попросил автограф. Меня еще по телевидению не показывали, поэтому таким узнаванием я не был избалован.
В некоторых моих встречах со слушателями участвовал Веня Смехов. как-то он сказал мне, что дружит с советскими хоккеистами. Я вспомнил о просьбе планнегского аптекаря и сказал, что мне нужен автограф хотя бы одного из наших хоккеистов. На другой день Веня явился с клюшкой, исчерканной подписями всех членов советской сборной. Когда я передал эту реликвию моему аптекарю, он заплакал от умиления и восторга.
Эта поездка в Москву была омрачена встречей с сестрой Фаиной. Я думал, что она в Керчи, и надеялся дозвониться до нее по телефону. А нашел ее в московской больнице МПС, где ее лечили от рака крови. Я приехал в больницу и увидел не свою младшую сестренку, а старуху. В сорок пять лет она выглядела на семьдесят: лицо землистое и сморщенное. Я не мог в полной мере осознать реальность ее положения. После чудесного исцеления от рака моего отца я все еще верил, что такое же чудо может быть и с другими, а тем более с Фаиной. Ведь она на самом деле еще молодая женщина, на целых двенадцать лет моложе меня. Но она понимала свое положение лучше. «Вова, — спросила она меня, — как ты думаешь, я — не жилец?»
Я не знал, что для нее можно сделать. Она лежала в отделении в то время самого знаменитого гематолога Кассирского. Ее лечащим врачом был мой старый знакомый и тоже, как говорили, замечательный врач Лев Идельсон. Я его спрашивал о состоянии Фаины, он отвечал уклончиво, и я все еще не представлял себе, что она обречена. После выписки из больницы я ее не мог приютить, сам был бездомным. Отправил ее в Запорожье к Лене, дочери моего уже покойного брата Вити. Когда сажал ее в вагон, она опять спросила: «Как ты думаешь, я — не жилец?»
Любовь до гроба и после гроба
О том, что Камил болен раком, я впервые услышал в Штокдорфе вскоре после своего шунтирования и возвращения из больницы. Мне сказали, что он лежит в клинике в Кёльне, куда его устроил Лева Копелев. Мы с Ирой навестили его там. Он был худ и бледен, спокойно говорил о неизбежности близкого конца. Я и в данном случае, держа в памяти случай с отцом, не верил, что это так фатально. Потом была встреча в Москве. Однаединственная. У меня был такой плотный график, что я только единожды выбрался к нему. Он выглядел лучше, острил, рассказывал анекдоты, и я покинул его в уверенности, что он выкарабкивается.
Мой билет первого класса в Москву и обратно стоил почти ничего. Кажется, тысячу рублей, что по реальному курсу было не больше 100 долларов. На обратном пути был обед с коньяком. Стюардесса налила мне стаканчик. Я выпил, закусил, заснул. Проснулся, стаканчик был опять полон. Выпил, заснул, проснулся — опять полный. Так что я вернулся в Мюнхен выспавшись, сильно навеселе и с клюшкой, потрясшей встречавших меня Иру, Люду и Эрика Зориных, а затем и аптекаря.
Я вернулся в Штокдорф, полный радужных надежд на ближайшее будущее. Еще не успел приехать, а Москва атаковала меня новыми приглашениями и предложениями. С предвкушением чегото хорошего я развернул очередную телеграмму и прочел в ней всего два слова: «Faina umerla». Моя бедная сестренка! Ее жизнь была короткой и безрадостной.
Позже летом умер Камил. Ему в Москве стало хуже, он собрался ехать в Германию. Он сам считал, что шансов спастись нет, поэтому Ольга, его жена, спросила его: может, не стоит ехать. Но, наверное, надежда на чудо в нем оставалась. Он на Ольгу рассердился, накричал, и они полетели. В самолете он впал в кому и, находясь в ней, был доставлен в больницу. Его положили на ту самую койку, на которой за несколько дней до того умерла жена Копелева Раиса Орлова. Мы с Ирой прощались с ним в Кёльнском крематории. Ольга и Копелев сошлись, как мне показалось, чуть ли не прямо на похоронах. Стали жить вместе. Очень скоро она обнаружила, что он в свои восемьдесят лет живет не только с ней, а еще с одной из своих секретарш. А может быть, даже и не с одной. Ольга выразила свое недовольство. Он не понял. «А в чем дело? — сказал он. — У меня всегда были любовницы, и Рая не возражала».
Ольга тоже не возражала, но собрала вещи и уехала в Москву.
Кеннанинститут for advanced Soviet studies
События 1989–1990 годов слились у меня в одно пестрое воспоминание. Не помню, что следовало за чем. Поездки в Москву стали частыми, и не только связанные с фильмом. Меня приглашали на какието встречи и конференции. Было много интервью газетных и телевизионных. Я о советской власти высказывался так резко, что в мае 1989 года КГБ завел на меня новое дело оперативной подборки. Я выражал желание вернуться в Россию насовсем, но всякие предложения покаяться или попросить о возвращении гражданства попрежнему отвергал.
Работа над третьим «Чонкиным» у меня никак не клеилась, материальное положение ухудшалось, необходимость зарабатывать деньги на жизнь все больше отрывала от недовершенного замысла. Ктото мне посоветовал, и я подал заявление в Кеннанинститут на годовую стипендию. Профиль института назывался «for advanced Soviet studies», то есть здесь занимались углубленным изучением советского общества, его политикой, экономикой. Сочинителю там, по идее, делать было нечего. Тем не менее стипендию мне дали легко, и мы — Ира, Оля и я — опять собрали чемоданы и в сентябре переехали в Вашингтон. Сняли четырехкомнатную квартиру в Чеви Чейз. Формально это штат Мериленд, фактически продолжение Вашингтона. Квартиру эту помогли нам снять наши американские друзья Эндрю (корреспондент «Ньюзвик») и Кристина Нагорские, сами жившие в этом доме. Дом для нас очень необычный. Многоэтажный. Внизу магазин, прачечная, химчистка, парикмахерская, чтото еще, на верхнем этаже фитнесцентр, на крыше бассейн. Можно жить, болеть и умереть, не выходя из дома. Наша соседка так и делала. Не выходила. Продукты какието невидимки приносили и вешали у нее на ручке двери. Я ее никогда не видел. Но однажды вступил в переписку. У нее всю ночь невыносимо громко кричал телевизор. Я подсунул под дверь записку с просьбой убавить звук. После этого ответная записка была просунута и под мою дверь: «Извините, я почти ничего не слышу». Я встречным текстом спросил, не нуждается ли она в какойнибудь помощи. Ответа не последовало.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});