Любовь и педагогика - Мигель де Унамуно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут я снова слышу голос маэсе Педро: «Проще, малыш, не пари так высоко, напыщенность всегда неприятна» («Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», часть вторая, глава XXVI), и голос маэсе Педро, мошенника, каторжника, неблагодарной скотины Хинеса де Пасамонте, представляется мне голосом здравого смысла этого самого Хинесильо де Парапилья, который доходит до того, что крадет осликов у таких, как Санчо Панса.
Прав маэсе Педро, которому я, совершенно вопреки собственному желанию, служу верную службу: нечего мне заниматься выкрутасами, а надо делать то, что велит Дон Кихот, лучше ничего не придумаешь, – ровненько тянуть мою литанию и не заниматься контрапунктом, а то «где тонко, там и рвется»; стало быть, Дон Кихот требует, чтобы я не заносился и тянул нить моего эпилога по прямой линии, не делая зигзагов и пересечений, ведь «для того чтобы вывести истину на свет божий, существует множество следствий и расследствий». Так я и поступлю, если только Дон Кихоту не вздумается сделать вылазку в помощь Аполодоро и он не обрушит град ударов на мою марионеточную педагогику: кого свалит, кого обезглавит, покалечит мне дона Фульхенсио, изрубит Менагути и среди прочих ударов нанесет такой, что если маэсе Педро, который исподволь, к моему вящему неудовольствию, командует в моем балагане, если маэсе Педро не присядет на корточки, не съежится и не притаится, меч Дон Кихота запросто отхватит ему голову, как если бы она была из марципана, – впрочем, надо сказать, он того и заслуживает. И тогда напрасно будет маэсе Педро кричать Дон Кихоту, чтобы тот остановился, что перед ним фигурки из бумаги, что он портит и уничтожает мое имущество, – Дон Кихот будет продолжать сыпать удары налево и направо, с размаху и наотмашь ибо, если вообще бывают серьезные люди, Дон Кихот – один из них, он шутки понимает всерьез, а потому не может и серьезные вещи обращать в шутку. Он и представления не имеет о том, что такое смеяться всем нутром, хотя сам насмешил всех на свете. Таков уж жалкий удел человеческий: либо смеяться, либо смешить, и никому не дано и то, и другое сразу, так чтобы человек смеялся над тем, что смешно, и смешил других тем, над чем не грех и посмеяться; тезис этот я слышал, сидя в кресле возле simia sapiens, от моего дона Фульхенсио.
Кстати, Дон Кихот, пожалуй, само олицетворение смеха. Разве не бился он не на жизнь, а на смерть против трезвой логики, которая требует, чтобы реально существующие мельницы и были мельницами, а не тем, во что их хочет превратить наша фантазия? И логика вернулась к Дон Кихоту не раньше, чем смерть стала у его изголовья и занесла над ним свою костлявую руку. Раб Алонсо Кихана, по прозванию Добрый, восстал, и Логика призвала его в свой укромный покой, открыла ему тайны свои и наградила ласками, потому что разве мы не видим Логику, причем Логику нагую, покорную и сдавшуюся, а не наряженную, властную и недоступную, во всех приключениях нашего бессмертного хитроумного идальго? Как-то не очень давно я бросил клич: «Смерть Дон Кихоту!»,[49] и на призыв этот были кое-какие отклики, и я тогда пояснил, что хотел сказать: «Да здравствует Алонсо Добрый!» – иначе говоря, я кричал: «Смерть; мятежнику!», имея в виду: «Да здравствует раб!» Но теперь я раскаиваюсь в этом и заявляю, что прежде я а Дон Кихота не понимал как следует, и не учитывал, что, когда умрет Дон Кихот, колокола будут звонить по Алонсо Добром.
На этом месте я вчера остановился, заполнив сорок одну четвертушку эпилога, а сегодня, седьмого февраля, получил письмо, которое наряду с прочим известило меня о том, что требуется еще столько же, так что я добрался всего лишь до середины эпилога. Вчера я на всякий случай завершил рассказ о впечатлении, которое произвела смерть Аполодоро на непостижимого дона Фульхенсио, на восемнадцатой четвертушке, а на девятнадцатой начал говорить уже о Петрилье, так чтобы между этпми четвертушками можно было вставить еще сколько понадобится. Теперь я воспользуюсь этой своей маленькой хитростью и пойду к дону Фульхенсио, чтобы подробнее разузнать о его мыслях и чувствах по поводу смерти ученика, чем я и заполню предусмотрительно оставленную лакуну.
Я только что вернулся от дона Фульхенсио, который не пожелал говорить о впечатлении, произведенном на него насильственной смертью Аполодоро. Едва я начал об этом, он помрачнел, расстроился и сказал: «Поговорим о чем-нибудь другом!» Когда я изложил ему логические причины, побудившие меня коснуться столь деликатного пункта, он заметил, что дело прекрасно можно уладить, поместив после эпилога какой-нибудь небольшой труд, его или мой, – таким приемом пользуются многие авторы. Он извлек из ящика стола небольшую рукопись и вручил ее мне, пояснив:
– Это маленький диалог под названием «Кальмар» написал я его еще в юности, вскоре после того как не принял вызова на дуэль. Если этого не хватит, добавьте что-нибудь свое. Кстати, почему бы вам не опубликовать статью «Либерализм – грех», которую вы как-то мне читали?
– Мне хочется, – ответил я, – чтобы книга звучала в какой-то одной тональности; в колбасу кладут говядину со свининой, но сардины и сливы там ни к чему.
– Тональность… тональность! Возитесь вы все с тонами да оттенками, в которых теперь никто толком-то и не разбирается. И скажите мне, сеньор Унамуно, разве сам наш мир звучит в одной тональности? Не спорю, произведение искусства должно иметь свою тональность, но ведь книга – заметьте: книга, а не ее содержание! – это произведение типографского искусства, и, как таковое, должно обладать единством бумаги, шрифта, набора и печати. Кстати, я считаю требования ваших издателей в высшей степени разумными, и в издании бессмертного произведения нашей литературы мне больше всего нравится, что члены Королевского Совета просмотрели – как о том сообщает Хуан Гальо де Андрада, писец при дворе короля Филиппа, – книгу под названием «Хитроумный идальго из Ламанчи», сочиненную Мигелем Сервантесом Сааведрой, и положили цену три с половиной мараведи за печатный лист, а поскольку в книге восемьдесят три листа, то ее общая цена составила, – дон Фульхенсио взглянул на титульный лист книги, которую все это время держал в руке, – двести девяносто с половиной мараведи без переплета, и было дано разрешение продавать книгу по этой цене и приказано поставить цену в начале книги, без чего продавать ее воспрещалось. Я все собираюсь написать что-нибудь о таксировке «Дон Кихота». По этому поводу я хочу еще рассказать вам, что произошло давным-давно в Мадриде между поэтом и книготорговцем. Поэт принес книготорговцу томик своих сочинений с просьбой продать несколько экземпляров этой книги с последующей выплатой вознаграждения. Тот взял книгу, повертел ее в руках, не раскрывая, определил ее длину, ширину и толщину, потом спросил, почем поэт хочет ее продавать. «По три песеты», – ответил поэт, на что книготорговец заметил; «По-моему, это дорого». Тогда поэт воскликнул: «Но я должен сказать вам, что это же чистое золото!» – «Она из золота? Тогда это не по моей части!» – ответил книготорговец и вернул книгу поэту. Поверьте мне, даже чистое золото надо уметь таксировать, как члены Королевского Совета таксировали чистое золото «Дон Кихота».
Мы поговорили еще о многих вещах, а на прощание дон Фульхенсио вручил мне две свои рукописи: упомянутый выше диалог «Кальмар» и «Заметки для трактата по кокотологии», предоставив мне право распорядиться обеими по моему усмотрению.
А теперь я заканчиваю мой эпилог, как обещал, последними строками сонета Лопе де Беги:
Считайте строчки! Нет ли где потерь?Четырнадцать всего? Аминь! Готово.
Комментарии
Роман закончен в начале 1902 года. Обстоятельства опубликования романа изложены самим автором в эпилоге. В 1932 году, для второго издания, Унамуно написал пролог. Замысел романа сложился к 1900 году, о чем свидетельствует письмо Унамуно к другу юности Хименесу Илундайну: «У меня пять детей, и я жду шестого. Им я обязан, кроме многого другого, еще и тем, что они заставляют меня отложить заботы трансцендентного порядка ради жизненной прозы. Необходимость окунуться в эту прозу навела на мысль перевести трансцендентные проблемы в гротеск, спустив их в повседневную жизнь… Хочу попробовать юмористический жанр. Это будет роман между трагическим и гротескным, все персонажи будут карикатурными». Определенную роль в складывании замысла книги сыграли впечатления от романов Эмиля Золя и других французских натуралистов. В статье «Современный роман и социальное движение» (1903) Унамуно писал: «Ошибка так называемого натурализма состоит не в том, что он опирается на науку, а в том, что он постоянно опирается на плохо понятую, отрывочно усвоенную, расхожую науку… и становится добычей отвратительного сциентизма, псевдонаучного педантизма…» Сциентизм – слепая вера во всемогущество и самодостаточность науки – многие годы оставался мишенью атак Унамуно. В статье «Сциентизм» (1907) говорится: «Это болезнь, от которой не свободны даже люди подлинной науки, но которой особенно подвластны средние классы культуры, интеллектуальная буржуазия». И, в частности, Унамуно указывает, что спутником сциентизма является непонимание и отрицание искусства поэзии: «В гений Леопарди они не верят, но верят в гений Эдисона, идола этих забавнейших субъектов». Именно таков дон Авито Карраскаль. Отчасти он напоминает заглавных героев романа Флобера «Бювар и Пекюше». Унамуно любил эту книгу и часто ссылался на нее в эссе и письмах.