Гепард - Джузеппе Томази ди Лампедуза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Княгиня, обладавшая замечательной способностью подводить все чувства под общий знаменатель, рассказала о самых выдающихся случаях из детства Танкреди, причем с таким восторгом, что можно было и в самом деле поверить, будто Анджелике несказанно повезло с женихом, поскольку в шесть лет он уже был таким сознательным, что позволял без лишних уговоров ставить себе клизму, а в двенадцать таким бесстрашным, что осмелился стащить горсть черешен. Рассказ о безрассудной разбойничьей выходке кузена вызвал у Кончетты смех.
— От этого порока Танкреди так и не избавился, — сказала она. — Помнишь, папа, как два месяца назад он обобрал все персики, а ведь ты так ими гордился! — И лицо ее вдруг стало мрачным и строгим, словно она представляла интересы всех обворованных владельцев фруктовых садов.
Но тут вступивший в разговор дон Фабрицио переключил внимание на другое: он заговорил о Танкреди сегодняшнем, живом и сообразительном, способном совершать поступки, которые всегда восхищают тех, кто его любит, и раздражают его недоброжелателей. Он рассказал, как однажды в Неаполе Танкреди был представлен герцогине, какой — не важно, и та воспылала к нему страстью и хотела видеть его в своем доме утром, днем и вечером, в гостиной или в постели, значения не имеет, потому что, как она утверждала, никто не умел рассказывать les petits riens[54] так, как он. И хотя дон Фабрицио поспешил уточнить, что Танкреди в то время было еще неполных шестнадцать, а герцогине далеко за пятьдесят, глаза Анджелики вспыхнули, ибо о палермских юношах она была наслышана, а неаполитанских герцогинь помогло нарисовать воображение.
Это еще не дает оснований сделать вывод, что Анджелика любила Танкреди; слишком самоуверенная и амбициозная, она не была способна на самозабвение, пусть и временное, без которого любви быть не может. Кроме того, небогатый любовный и жизненный опыт юной девушки не позволял ей по-настоящему оценить достоинства жениха, которые были завуалированы и скорее угадывались, чем проявлялись. Но, не любя, она была тогда влюблена в него, хотя это совсем не одно и то же; голубые глаза, чуть насмешливая нежность, шутливые нотки, которые неожиданно сменялись серьезным тоном, — при одном воспоминании об этом ее охватывало сильное волнение, и она все время желала только одного — чтобы его руки гладили и ласкали ее; если бы это уже произошло, она смогла бы их забыть и заменить другими руками, как в дальнейшем и случится, но пока она мечтала о его объятьях и ничьих других. Поэтому намек на возможную связь с другой женщиной (в действительности беспочвенный) так болезненно обжег ее, вызвав в ней самую нелепую из всех видов ревности — ревность к прошлому. Правда, взвесив все чувственные и не только чувственные удовольствия, ожидавшие ее в браке с Танкреди, она успокоилась, Дон Фабрицио между тем продолжал превозносить племянника, не уступая в красноречии самому Мирабо[55]:
— Он рано заявил о себе, и заявил хорошо. У него большое будущее.
Анджелика согласно кивнула, хотя политические перспективы Танкреди ее не интересовали. Она была одной из тех многих девушек, которым кажется, что общественные события происходят в ином, отдельном от них мире; она и представить себе не могла, что речь Кавура[56] по прошествии времени и по странному стечению каких-то незначительных обстоятельств сможет повлиять на ее жизнь, изменить ее. «С голоду не помрем, и слава Богу, — подумала она, — какое там еще большое будущее». Наивность молодости! В дальнейшем она переменит свои взгляды, превратившись с годами в одну из самых язвительных политических пророчиц.
— Вы даже еще и не знаете, Анджелика, — продолжал князь, — до чего же он бывает забавен! Все-то он понимает, во всем способен углядеть что-то необычное. Рядом с ним, особенно когда он в настроении, на жизнь смотришь веселее, а подчас и серьезнее, чем обычно.
То, что Танкреди может быть забавным, Анджелика знала; на то, что он способен открывать новые миры, она не только надеялась, но имела все основания рассчитывать, особенно после знаменательного дня в конце прошлого месяца, когда ее единственный официально зафиксированный поцелуй с Танкреди (но не единственный в жизни) показался ей нежней и вкусней ее первого опыта — поцелуя, которым больше года назад ее наградил мальчишка-садовник в Поджо-а-Кайяно. Душевным качествам, как и уму своего жениха, Анджелика придавала не так много значения, как его милый дядя, действительно милый, хотя и слишком уж «мудреный». С Танкреди она связывала возможность занять достойное место в высшем сицилийском обществе, которое представлялось ей сказочно прекрасным, хотя в действительности таким совсем не было, и мечтала о том, как горячо они будут обниматься. Если Танкреди еще и умный, тем лучше, хотя ей это все равно. Главное — чтобы жизнь была веселой. Сейчас же ей хотелось, чтобы он, не важно, умный или глупый, был здесь и пощекотал бы ей затылок между кос, как обычно делал.
— Господи, как бы я хотела, чтобы он сейчас был здесь, с нами! — не сдержалась она.
Это восклицание, об истинной причине которого никто не догадался, растрогало всех своей неподдельной искренностью и завершило первый и очень удачный визит Анджелики. Вскоре они с отцом откланялись. Идущий впереди провожатый с фонарем, в колеблющемся свете которого пламенели красные опавшие листья платанов, проводил гостей до дверей их дома, вход куда Пеппе Дерьму преградил заряд дроби, разворотивший ему почки.
Когда спокойствие вновь вернулось к дону Фабрицио, он возобновил уже ставшие обычаем семейные чтения. Осенью после вечерней молитвы было уже темно, поэтому в ожидании ужина семья вместо прогулки собиралась у камина, и князь, исполненный достоинства и благодушия, читал вслух какой-нибудь современный роман.
Это были годы, когда чтение романов содействовало формированию литературных мифов, еще и по сей день господствующих над европейскими умами. Но Сицилия, отчасти из-за своей традиционной невосприимчивости к новому, отчасти из-за полного незнания иностранных языков, отчасти, и об этом тоже следует сказать, из-за давящей бурбонской цензуры, которая ставила заслоны на таможнях, понятия не имела о существовании Диккенса, Элиот, Жорж Санд, Флобера и даже Дюма. Несколько книжек Бальзака, правда, попали обходными путями в руки дона Фабрицио, который, прочтя их безо всякого удовольствия, от них избавился, взяв на себя роль домашнего цензора. Книги он передал одному приятелю, которого недолюбливал, сказав, что они плод сильного, это бесспорно, но экстравагантного и одержимого ума (тогда еще слово «маниакальный» не было в ходу). Как видно, суждение это было скоропалительным, однако не лишенным остроумия. Уровень литературы, отбираемой для чтения, был довольно низкий, поскольку князь не мог не учитывать стыдливости своих невинных дочерей и религиозных чувств княгини, да и сам он из чувства приличия не мог допустить, чтобы всякие «пакости» оскверняли слух его близких.
Пребывание в Доннафугате подходило к концу, и в тот вечер, — кажется, это было десятое ноября, — лило как из ведра; слышались далекие раскаты грома, беснующийся мистраль бил дождем в окна; время от времени капли воды, легко находившей дорогу в примитивный сицилийский дымоход, лопались с шипеньем в огне камина, разбрызгивая черные точки по оливковым дровам. Подходило к концу и чтение «Анджолы Марии»[57] — оставалось всего несколько страниц. Описание скитаний несчастной девушки по ледяной зимней Ломбардии заставляло цепенеть сердца сицилийских барышень, сидящих в уютных креслах. Вдруг послышался громкий шум в соседней комнате, и, задыхаясь, вбежал лакей по имени Мими.
— Ваше сиятельство! — закричал он, забыв обо всех правилах этикета. — Ваше сиятельство, молодой синьорино Танкреди приехал, он во дворе, багаж выгружает! Матерь Божья, святая Мадонна, приехать в такую погоду! — И тут же убежал.
Новость застигла Кончетту, когда ее мысли были далеко, и она воскликнула:
— Милый!
Но звук собственного голоса вернул ее к безутешной действительности, и, как легко догадаться, столь внезапное возвращение от горячих тайных мечтаний к холодному настоящему вызвало у нее боль; к счастью, крик ее души потонул в общем радостном шуме.
Вслед за широко шагавшим доном Фабрицио все поспешили через темные гостиные к лестнице. В распахнутую настежь входную дверь врывался ветер, обдавая холодом портреты на стенах, наполняя дом сыростью и запахами земли. Деревья в саду на фоне озаряемого молниями неба качались и трещали, точно рвущийся шелк. Дон Фабрицио был уже почти в дверях, когда с последней ступени темного крыльца ему навстречу шагнула неуклюжая бесформенная фигура в широком плаще пьемонтского кавалериста, который, впитав в себя не меньше пятидесяти литров воды, из голубого превратился в черный. Свет фонаря осветил лицо — лицо Танкреди.