Черный ящик - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Представь себе, пожалуйста… Семь часов десять минут, летний вечер в Иерусалиме: по склонам гор струится закат. Последний свет растворяет переулки, словно освобождая их от каменных одежд. Звуки арабской свирели поднимаются со дна ущелья, жалобные, пронзительные, они – по ту сторону радости и печали, будто душа гор покидает горы, чтобы убаюкать их, а самой уплыть в ночное путешествие.
Или два часа спустя… Когда появляются звезды над Иудейской пустыней, и силуэт минарета горделиво возносится над тенями хижин. И когда твои пальцы касаются шероховатой ткани мебельной обивки, а за окном серебрится оливковое дерево, одаряемое, как милостыней, светом настольной лампы, льющимся из твоей комнаты, – и в какое-то мгновение вдруг растворяется граница между кончиками пальцев и тканью: прикасающийся – он и то, к чему прикасается, и само прикосновение. Хлеб в твоей руке, чайная ложечка, стакан с чаем – простые безмолвные вещи вдруг обволакивает легкое первозданное сияние. Оно льется прямо из твоей души и, возвращаясь, омывает ее светом. Естественная радость бытия пронизывает все – она сокрыта в тех вещах, что существовали еще до того, как зародилось само знание. Первозданные вещи, от которых ты отлучен, сосланный в вечное изгнание, в бесплодные пустыни тьмы, по которым ты скитаешься, воя на мертвую луну, блуждая между белизной и белизной, ища на краю тундры нечто, давным-давно потерянное, – так давно, что ты уже и позабыл, что же потеряно, когда и почему. «Жизнь его – тюрьма, тогда как смерть видится ему парадоксальной возможностью возрождения, неким чудесным обещанием спасения из той долины стенаний». Эта цитата взята из твоей книги. «Волк, во тьме пустыни воющий на луну», – это мой скромный вклад.
И любовь – это тоже мой вклад. Который ты отверг. Любил ли ты когда-нибудь? Меня? Быть может, твоего сына?
Ложь, Алек. Ты не любил. Ты покорил меня. А затем оставил, как объект, утративший свою ценность. Теперь ты решил пойти в наступление на Мишеля, чтобы отобрать у него Боаза. Все эти годы твой сын значил для тебя не более, чем какой-нибудь песчаный холмик, – пока не получил ты от меня известие, что неприятель неожиданно обнаружил в нем сокровища и пытается там закрепиться. И тут ты поднял все свои силы для молниеносного штурма. И вновь победил единым мановением руки. Любовь тебе чужда. Даже смысл этого слова тебе не дано постигнуть. Разрушить, потерять, уничтожить, повергнуть, истребить, очистить, ударить, сжечь, пронзить, извести, искоренить, испепелить – вот грани твоего мира, пределы того лунного ландшафта, внутри которых мечешься ты и твой верный Санчо Панса – Закхейм. И туда ты пытаешься сослать сейчас нашего сына.
А теперь я открою тебе кое-что, и это наверняка доставит тебе удовольствие: твои деньги уже начали разрушать мою жизнь с Мишелем. Шесть лет мы, Мишель и я, словно двое людей, потерпевших кораблекрушение, напрягали все свои силы, чтобы построить для себя убежище – убогую хижину на краю пустынного острова. Чтобы было в ней тепло и светло. Каждое утро вставала я пораньше, чтобы приготовить для него бутерброды, кофе в голубом пластмассовом термосе, утреннюю газету, все это укладывала в потертый портфель и отправляла его на работу. Затем я одевала и кормила Ифат. Под звуки музыки, доносившейся из радиоприемника, хлопотала по дому. Ухаживала за садом и растениями на веранде (разные травы- приправы, которые Мишель выращивает в ящиках). Между девятью и двенадцатью, пока малышка еще в яслях, я отправлялась за покупками. Иногда выкраивала время, чтобы почитать книгу. Бывало, что соседка зайдет поболтать немного в кухне. В час дня я кормила Ифат и разогревала обед для Мишеля. Когда он возвращался домой, я наливала ему стакан содовой летом или чашку какао в холодный зимний день. Пока он давал свои частные уроки, я уходила на кухню, чистила овощи на завтра, пекла, мыла посуду, а иногда мне удавалось и почитать. Подавала ему кофе по-турецки. Гладила, слушая концерт по радио, – пока девочка не просыпалась. Когда, завершив частные уроки, он усаживался за проверку школьных тетрадей, я отправляла девочку поиграть во дворе с соседскими детьми, а сама вставала у окна и глядела на горы и оливковые деревья. В прозрачные зимние субботние дни, после того, как Мишель кончал прорабатывать объемистые выпуски газет "Едиот ахронот" и "Маарив", мы втроем отправлялись гулять в рощу Тальпиот, на холм, где некогда была резиденция британского Верховного наместника, либо к подножию монастыря Мар-Элиас. Мишель умел придумывать забавные игры. Не опасаясь уронить свое достоинство и утрируя, изображал то взбунтовавшегося козла, то лягушку, то оратора на партийном собрании, а мы с Ифат хохотали до слез. По возвращении он, бывало, засыпал, сидя в потертом кресле и обложившись субботними газетными приложениями, девочка спала на ковре у его ног, я читала один из тех романов, которые Мишель никогда не забывал взять для меня в городской библиотеке по дороге с работы домой. Хоть он и любил подсмеиваться над моим «фривольным чтением», но каждую неделю приносил мне две-три книги. Он не изменял своему обычаю – покупать мне букетик цветов в канун субботы и подносить его с шутливым французским поклоном. Иногда удивлял меня сюрпризом: платочком, флаконом духов, каким-нибудь красочным журналом, который, по его мнению, должен был бы заинтересовать меня, и который в конце концов он сам проглатывал от корки до корки, зачитывая мне отдельные выдержки.
На исходе субботы мы обычно выходили на веранду и, расположившись в креслах, грызли арахис и любовались закатом. Иногда Мишель своим теплым, хрипловатым голосом начинал вспоминать о парижских временах: рассказывал, как ходил в музеи – «вкусить от деликатесов Европы», рисовал мне, как выглядят мосты и бульвары, и вел себя при этом так, как будто это он спроектировал их, шутил по поводу своей тогдашней бедности и униженности. Иногда забавлял Ифат баснями про лисиц, про птиц и про всяких других животных. Иногда после заката солнца мы решали не зажигать на веранде свет, и в темноте мы с дочкой разучивали с его голоса странные песни, которые пелись в его семье. В этих мелодиях гортанные радостные распевы почти не отличимы от плача. Перед сном, бывало, вспыхивали у нас подушечные бои - пока не наступало время усыпить Ифат сказкой. А затем мы усаживались на диване, держась за руки, как дети, и он делился со мной своими мыслями, анализировал политическую ситуацию, посвящал меня в свои прогнозы, которые тут же отбрасывал взмахом руки – будто он всего лишь пошутил.
Так, словно динар к динару, копили мы из вечера в вечер наше маленькое счастье. Мы расписывали нашу китайскую вазу. Обустраивали гнездо «безмолвствующей голубицы». В постели я одаривала его такой силой любви, которой он не мог себе представить даже в мечтах, и Мишель платил мне молчаливым преклонением и пламенным обожанием. Пока не разверз ты над ним хляби небесные и не затопил его своими деньгами: словно пролетел самолет, опрыскавший ноля ядохимикатами, – все стало желтеть и увядать.
С концом учебного года Мишель решил оставить свою должность преподавателя французского в школе «Шатер Ицхака». Мне он объяснил, что настал и для него срок «выйти из рабства на свободу», и вскоре он докажет мне, что и «мох на стене» может вознестись, «подобно кедру ливанскому».
Свои новоприобретенные капиталы он почему-то предпочел доверить Закхейму и его зятю.
Десять дней тому назад мы даже удостоились визита супружеской четы Этгар: Дорит, дочь Закхейма, – шумливая тель-авивская красотка, называвшая Мишеля «Мики», а меня не иначе как «дарлинг», – привела на поводке своего мужа-толстячка, вежливого и напряженного, при галстуке, несмотря на жару, в очках без оправы и с прической "под Кеннеди". Они привезли нам в подарок настенный ковер с изображениями обезьян и тигров, купленный ими во время их путешествия в Бангкок. Ифат получила от них куклу – заводную, с тремя скоростями. В доме нашем они чувствовали себя не в своей тарелке: едва переступив порог, стали уговаривать нас сесть в их американскую машину, которая похожа на увеселительный корабль, и совершить с ними «полный круг по тому Иерусалиму, который предназначен для элиты, а не для туристов». Пригласили нас на обед в ресторан гостиницы «Интерконтиненталь». При этом они начисто забыли о проблеме кошерности, а Мишель постеснялся им напомнить, и поэтому сделал вид, будто у него что-то не в порядке с желудком. В конце концов мы ели там только крутые яйца и сметану. Мужчины толковали о политике, о шансах на открытие Синая и Западного берега для частного предпринимательства, в то время, как дочь Закхейма пыталась заинтерсовать меня невероятной ценой пары щенков породы сенбернар, а также стоимостью содержания такой собаки в Израиле -тоже «просто невероятной». Этот парень в очках неизменно начинал каждую фразу словами: «Скажем так…», между тем, как супруга его определяла все сущее под солнцем лишь двумя категориями: «омерзительно» и «просто фантастика» – так что меня прямо с души воротило. При расставании они пригласили нас провести конец недели на их вилле в Кфар-Шмарьяху, при этом выбор между морем и их личным бассейном – по нашему усмотрению. А позже, когда я сказала Мишелю, что он может ездить к ним столько, сколько ему захочется, но только без меня, – ответил мне мой муж следующими словами: «Скажем так: ты еще об этом подумаешь».