Вместо жизни - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если говорить о собственно поэтических достижениях Евтушенко (а вопрос о них неизбежно возникает по прочтении его книги – откуда у автора право уделять себе столько внимания, каковы его реальные заслуги?), здесь положение дел особенно печально. Темы его лирики почти всегда значительны, он отлично владеет приемами полемики, иронии, манифеста, показал себя мастером поэтической формулы,- однако все это еще не делает стихи стихами. У Евтушенко случаются отличные строчки – например: «И если сотня оголтело бьет одного – пусть даже и за дело,- сто первым я не буду никогда». Это декларативно, но таковы условия задачи. Беда, однако, в злоупотреблении декларациями. В прозаизации стиха, причем не отрефлексированной, не сознательной, а непроизвольной: в конце концов, балладу ведь можно написать по-разному. Сюжет отнюдь не вредит стиху. Но история пресловутой бетонщицы из «Братской ГЭС» плоха не тем, что сюжетна – и даже не тем, что мелодраматична,- а тем, что рассказана суконным языком, небрежно, многословно. Многословие – главная беда поэзии Евтушенко, да и поэзии последних десятилетий вообще: многие длинные стихи Бродского, увы, тоже скучны. Но у Бродского лучше обстоит дело с техникой: «Бабочку» или «Муху» спасает прихотливая строфика, просодия. Многие стихи Евтушенко напоминают долгие, однообразные метры сукна… В поздних стихах появляются ляпы столь очевидные, что указывать на них смешно и стыдно. Взять хоть чудовищное любовное стихотворение: «Взорвалась ты, как пенная брага, так что вздрагивала вся Прага»… Господи, что же такое случилось с возлюбленной поэта? Картина взорвавшейся браги наводит на мысль о рвоте или, не дай Бог, поносе; поневоле содрогнешься всей Прагой… Как человек со вкусом, о котором свидетельствуют все его «Антологии»,- Евтушенко не может всего этого о себе не знать. Потому и вынужден постоянно успокаивать себя перечислением своих подвигов, встреч с великими, гонений, достижений и прочих обстоятельств – у его ячества в последнее время весьма горькая и прозаическая природа.
Между тем именно сомнение в себе могло бы стать настоящим мотором его лирики. И когда эта благородная ненависть к себе появляется – сразу и стихи становятся стихами, взять хоть «Голубя в Сантьяго». Но долгой ненависти к себе Евтушенко выдержать не может: любовь спешит на помощь, любование, умиление, нежность, сменяя друг друга, заступают на пост… Вот почему Евтушенко, в сущности, поэт без Бога. Религиозной лирики (первотолчком которой всегда становится ненависть к себе, сомнение в своем праве быть) у него практически нет – если не считать стихотворения «Дай Бог», столь, прости господи, пошлого, что оно немедленно стало песней Александра Малинина. Дай Бог, чтобы твоя жена тебя не пнула сапожищем, дай Бог, чтобы твоя страна тебя любила даже нищим… Кажется, я перепутал жену со страной. Неважно. Важно, что перечень просьб к Господу в этом стихотворении был невообразимо длинен – как пресловутые минималистские требования Фета к жизни, над которыми вечно издевались дети Толстых: «И дайте мне… э… э… ведерко черной икры…»
Богу нет места в лирической вселенной Евтушенко. Есть лирический герой и Родина. Они любят друг друга. А третий – лишний. Потому и возлюбленные поэта все – на одно лицо, и описываются одними словами: они – так, декорация. Главный роман происходит с Родиной, поэт и Отчизна великодушно прощают друг другу свои недостатки и с влюбленным умилением глядят глаза в глаза. Идут белые снеги, сшивая их белыми нитками.
Все беды, все издержки метода Евтушенко от этой, мне кажется, его ошибочной самосоотнесенности с Россией. Причем не только со страной, но и с государством. От мальчика, пережившего войну, в Евтушенко до сих пор осталось яростное неприятие фашизма и обостренное чутье на него: фашизм он совершенно справедливо понимает как моральный релятивизм, относительность всех истин. В основе фашизма – цинизм, и здесь Евтушенко безошибочно угадывает фашиста и в упитанном начальственном сынке Игоре Селезневе, и в каком-нибудь европейском леваке-снобе. Я вместе с поэтом ненавижу кухонных фрондеров, не реализовавшихся ни в чем и шипевших вслед Евтушенко: продался, продался! Да не продался, в том и трагедия. Моральному релятивизму наш герой чужд стопроцентно. Он очень любит Россию, и в этом вся его беда. Потому что Россия и он – в его сознании одно и то же.
Но вот о пользе или вреде такой установки никто еще всерьез не задумывался. Евтушенко всегда по-настоящему любил Родину, ибо любил ее как себя. А себя он любит очень. Так что он не продался – он отдался, а это совсем другое дело. Случай Маяковского был еще трагичнее: он отдавался, да его не брали. Потому что он был избыточен, сложен, во всех смыслах велик – не подходил. Отвергнутый не столько женщиной, сколько Родиной, он застрелился. В том-то и беда, что Маяковский любил страну как женщину, как девочку-подростка (тип, к которому он всегда тянулся, но не потому, что страдал гумбертианством, а потому, что сам оставался вечным подростком). А Евтушенко, подчеркиваем, любит ее как себя. А любовь к себе, сказал Андрей Кнышев,- это роман на всю жизнь, и почти всегда счастливый.
Так он и живет, и пишет – счастливый любовник своей страны, научившийся получать удовольствие от ее бесчисленных извращений. Но для поэта такое слияние чревато прежде всего тем, что для него становятся интимно своими слишком многие неприличные вещи. Он начинает писать Леониду Ильичу Брежневу письма, проникнутые совершенно сыновней любовью (их перепечатала недавно «Современная драматургия»). В письмах этих не просто вежливость, не просто ритуальные формы
«Здоровьяиуспеховвнеутомимомтруденаблаготрудящихсявсегомира!» -
но подлинная страсть. Опять же письма писали многие, но отвечали не всем. Поэт начинает увлекаться демагогией, как Россия. Совершать демонстративные бессмысленные поступки, как Россиия. Обижаться на любую критику, как она же. Она способствует некоей поэтической эрекции, поэт в ней растет, в том числе и в собственных глазах («Поэт в России больше, чем поэт»), а вне ее опадает, но таковое слияние автоматически означает принятие на себя ответственности за все мерзости, творящиеся тут. А этого Евтушенко делать не хочет. У него и мысли не возникает о том, что и ему, и его стране присущи некие непреодолимые органические пороки, делающие одну неудобной для жизни, а другого неудобочитаемым.
Не мудрено, что одно время Евгений Александрович носился с идеей внедрения в Россию гимна собственного сочинения. И даже в телепрограмме «Итоги» подробно изложил историю его создания. Одет он был, по обыкновению, в яркое. Солдат любит ясно, поэт любит красно. В книге своих мемуаров поэт жалуется, что прозрачно прикрытый чадрою недомолвки Чубайс не уделил ему должного внимания. Я так думаю, Чубайс чисто по-писательски завидовал более удачливому собрату. Евгению Александровичу ведь нельзя не позавидовать. Евтушенко и Ельцину послал гимн. Но президент не ответил. Хотя Евгений Александрович в свое время так ему помог, так помог! Жизнью рискуя, прочел 19 августа 1991 года стихи с трибуны Белого дома. Про российский парламент, похожий на раненого лебедя свободы. Как сейчас помню: поэт всегда читает с придыханием, а у него там были слова: «Просыпается совесть у танка»… Как прогремело на всю будущую площадь Свободы: «Просыпается совесть-путанка»!
Трагедия Евтушенко показательна. Говорят, каждый большой поэт не только чему-то учит, но и от чего-то предостерегает. Не знаю, чему Евтушенко научит поэтов будущего. Но от одного – точно предостережет: от слишком тесного слияния с Родиной. Можно заразиться.
2003 год
Дмитрий Быков
Пейзаж с Щербаковым
Эти заметки не претендуют на полноту и тем более не могут служить литературным портретом Михаила Щербакова. Щербаков активно работает двадцать лет, его песни знают даже те, кто сроду не читал никаких стихов,- и сравнительно редкие упоминания о нем в критических отделах толстых журналов и разного рода независимых газет никоим образом не умаляют его огромного влияния на современную русскую поэзию. У такого критического невнимания причин много: отчасти это пренебрежение к авторской песне, отчасти неразрывность щербаковских стихов и музыки (на бумаге, без мелодии и голоса, без виртуозного музыкального сопровождения они теряют слишком много, задыхаются, как рыбы, вытащенные из естественной среды), отчасти, наконец, профессиональная ревность. Большинство коллег и тем более ровесников Щербакова, пишут они стихи или песни, печатаются в России или за границей, распространяются в Интернете или в списках,- не могут не понимать, что Щербаков обогнал их давно и навеки. Лучшего поэта сейчас нет – признание, нелегкое для другого поэта. Лучшим Щербакова сделала не только виртуозность словесной игры, не эрудиция, не безупречность формы, но своеобразие интонации, рискованная работа на передовых рубежах поэтического поиска. Щербаков сегодня едва ли не в одиночестве двигает русскую поэзию вперед, находя принципиально новые возможности для ее развития и новые формы ее существования. Он бесконечно расширил арсенал ее приемов и, написав для своих тридцати семи лет очень много, породил целое направление (а не только стайку эпигонов). Щербаков – из тех, кто принес с собой не только прием, но и взгляд, новый способ бытования в литературе, новую стратегию, и потому у него могут быть не только подражатели, но и последователи. Освоение этого опыта – задача будущего исследователя, который сможет оценить новаторство Щербакова с почтительного расстояния. Сегодня за него говорит только популярность, фантастическое обилие фан-клубов и толпа у кассы перед концертами. В разное время о Щербакове высоко отозвались Окуджава и Матвеева, его восторженно приветствовал Ким,- сетования же бардов-сверстников, недовольных щербаковской «заумностью» и «холодностью», говорят скорее в пользу нашего автора, ибо от теплоты и простоты КСП (Клуба Самодеятельной Песни) давно с души воротит. Словом, о феномене Щербакова еще будет написано много,- мы же попытаемся сделать лишь несколько предварительных замечаний, не претендующих ни на какую научность.