Свободное падение - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я ничего не знаю!
– Знаете ли, Сэмми, история никогда не сумеет распутать узел происходящего тут между нами. Кто из нас прав? Вы? Я? Или ни тот, ни другой? Неразрешимая проблема, даже если разобраться в наших недомолвках, в наших поспешных суждениях, в понимании истины как бесконечного возвращения к исходной точке – островка, кочующего посреди хаоса…
Должно быть, я сорвался на крик, потому что ощутил, как голос ударил мне в нёбо:
– Правда вам нужна? Правда? Хорошо! Будет вам правда. Я не знаю, знаю я или нет.
Черты его лица проступили еще яснее. В каждой складочке наверху блестела капелька пота.
– Вы говорите правду, Сэмми? Или я должен восхищаться вами, ахая и завидуя? Да, Сэмми, я восхищаюсь вами, потому что верить вам не могу. Да, вы кончаете лучше, чем я.
– Вы ничего не можете мне сделать. Я – военнопленный!
Его лицо сияло. Глаза горели двумя сапфирами. Светлые точечки на лбу, разрастаясь, слились в одно большое пятно. И оно яркой звездочкой покатилось вдоль носа и шмякнулось на журнал.
– Да, я отвратителен сам себе и восхищаюсь вами. И я убью вас, если понадобится.
Сердце может ухать так, что каждый удар звучит стуком палки по бетону. А бывает и такой звук – звук, вырывающийся из груди заядлого курильщика, прерывистое дыхание, одолевающее мокроту и что-то спирающее грудь, – словно сбрасывают на деревянный пол мешки с влажными овощами, круша все здание. И еще жара – жара, охватывающая тело до самых ушей, когда подбородок тянется вверх и открывается рот, глотая, ловя то, чего нет. Нет воздуха!
Хальде поплыл у меня перед глазами.
– Идите!
В странном порыве послушания обе мои ладони уперлись в края сиденья и помогли мне подняться. Только бы не сразу увидеть ту, другую дверь! И я повернулся лицом к Хальде, но он предпочел не встречаться со мной взглядом и, как я минуту назад, тоже ловил ртом воздух. И тогда все в том же порыве послушания я повернулся к той обыкновенной деревянной двери, за которой тянулся коридор с бетонным полом и дорожкой из кокосовой соломки посередине. В моем сознании все перемешалось, закачалось, а внутренний голос пытался сказать: сейчас, вот оно – роковое мгновение! Но сознание этого не принимало. А потому ноги послушно зашагали – правой, левой, одна за другой – и не взбунтовалось тело, а лишь от удивления и обреченности замерла душа и, дрожа и трепеща, на что-то надеялась плоть. А глаза жили собственной жизнью и выхватывали, как драгоценные трофеи, пятна на полу. Вот одно из них, похожее на человеческий мозг. Вот другое – длинной полоской прорезавшее пол, как трещина в потолке спальни, сырой материал, из которого воображение вылепило столько лиц.
Галстук. Пояс. Шнурки.
Я стоял без пояса, без подтяжек, с единственной мыслью, что мне нужно обеими руками поддерживать штаны. Что-то мягкое, матовое застилало мне глаза, и это казалось проявлением милосердия, потому что без света человек не видит и не готовится к наваливающемуся на него последнему ужасу. Его можно заманить в ловушку, он не может оценить будущее, не может определить, когда расстаться с драгоценной крохой имеющейся у него информации, если она и в самом деле у него есть и если в самом деле драгоценна…
Но я шел, не слишком настойчиво подгоняемый сзади. Открылась еще одна дверь: я услышал, как скрипнула ручка. Чьи-то руки пихнули меня, толкнули вниз. Я упал на колени – на бетонный пол, и дверь за мною захлопнулась. В замке повернулся ключ, шаги удалялись.
8
Откуда это – почему у меня такой страх темноты?
Когда-то я видел вещи так, как подсказывалось неведением и невинностью. Далеко-далеко, на самом краю памяти, – может, даже дальше, потому что эпизод этот за пределами времени, – мне видится некое существо в четыре дюйма длиной, белое как бумага; меняя форму, оно петушком-петушком балансирует на краю открытого окна. Позднее, когда я впервые увидел его, время было тихое, но никто не сказал мне, да никто и не знал, что нам доведется увидеть и как легко потерять способность видеть.
Церковный служка явился за мной и одним махом турнул в другую жизнь. Впервые меня понесло в такие воды, где я мог утонуть, ничем и ни с одной стороны не защищенный от нападения. На мне была жилетка с бриджами, серая рубашка с галстуком, гольфы на резинках, подвернутые сверху. На мне были полуботинки и куртка, и еще в тот момент синяя фуражка. Отец Штопачем одел меня с ног до головы и бросил в новую жизнь. Он велел своей экономке проявить обо мне заботу, и заботой я был окружен. Прямо из палаты меня привезли в огромный пасторский дом, и миссис Паско первым делом заставила меня принять ванну, как будто несколько недель, проведенных в палате, уже не очистили меня от Поганого проулка. В палате меня приучили принимать ванну, но ванная в пасторском доме выглядела иначе. Мы прошли по длинному коридору и поднялись на две ступеньки. Войдя в ванную, миссис Паско сразу объяснила мне, что я должен делать. Прежде всего со спичками, привязанными… к чему же они были привязаны? Что за сооружение это было? Человек в латах? Оно, это сооружение, вполне соответствовало всему виду комнаты, которая была больше в высоту, чем в длину, с единственным узким забеленным оконцем, смотрящим в пустоту, и единственной голой лампочкой. Но главным предметом в ней был котел – медный идол, подавлявший собою все, подавлявший даже огромную ванну на четырех тигровых лапах, подавивший своим видом даже меня, на которого он смотрел сверху вниз двумя темными отверстиями и устрашающим переплетом трубок. Миссис Паско пустила воду, чиркнула спичкой, и идол загудел, заполыхал. Позднее, когда я прочитал о Талосе, медном великане, в моем воображении он приобрел именно такой же голос, такое же котлообразное медное тело. Но тогда, когда я увидел это чудище впервые, я просто дико перепугался, и миссис Паско осталась со мной до тех пор, пока не наполнилась ванна, вокруг электрической лампочки не образовался нимб из струившегося с потолка пара, а желтые стены покрылись капельками, словно исходя от жары потом. Когда в ванну натекло достаточно воды – по мне так мало: ведь в утробе человечек погружен с головой, – миссис Паско выключила газ и воду, показала мне задвижку на двери и удалилась. Я закрыл дверь на задвижку, разместил мои новые вещи на стуле и полез в ванну, с опаской поглядывая на Талоса. Присев на корточки – полтела над водой, – я, коченея, разглядывал желтую полоску, тянувшуюся по дальней стенке ванной.
Вдруг дверь в ванную загремела и задергалась.
– Сэм, Сэм, – раздался голос преподобного отца.
Я намертво молчал, опасаясь открывать рот перед идолом, да еще в таком незащищенном месте.
– Сэм! Зачем ты заперся на задвижку?
И прежде чем я ответил, в коридоре послышались удаляющиеся шаги.
– Миссис Паско!
Она сказала что-то, и с минуту они что-то сердито шелестели друг другу.
– Но ребенку может стать дурно!
Что она ответила, я не расслышал, но преподобный отец в сердцах воскликнул:
– Чтобы больше этого не было! Он не должен запираться в ванной – никогда.
Я сидел поджав ноги, наполовину в горячей воде, и дрожал от холода, пока этот сыр-бор, если так можно это назвать, не затих внизу. Где-то хлопнула дверь. А когда, приняв ванну, я спустился на кухню, то, к величайшему своему удивлению, застал там миссис Паско мирно штопающей пасторские носки. Мы поужинали, и она без лишних слов погнала меня спать. В моей комнате оказалось две лампочки. Одна свисала с потолка – в самой середине, другая светилась из-под розового абажурчика на тумбочке у кровати. Миссис Паско подождала, пока я улегся, и, уходя, выкрутила лампочку из ночника.
– Она тебе ни к чему, Сэм. Мальчику надо сразу засыпать. Заколебавшись, она еще немного постояла в дверях:
– Спокойной ночи, Сэм, – и, выключив верхний свет, закрыла за собой дверь.
Впервые в жизни меня охватил безотчетный, иррациональный страх, знакомый многим детям. Откуда он берется, вначале невозможно установить, но, когда причина найдена, страх становится еще невыносимей. Я лежал в постланной мне постели скрючившись и дрожал, приняв позу зародыша в чреве, а если чуть распрямлялся, то лишь потому, что не дышать не мог. В Поганом проулке меня никогда не терзало чувство одиночества – как-никак, а я помнил: есть латунная ручка на задней двери паба; а уж в палате нас, конечно, был целый легион дьяволят. Но здесь, в этом совершенно непонятном мне окружении, среди чужих, пользующихся властью людей, – да еще часы на церкви отбивали четверти с таким громом, что, казалось, дом ходит ходуном, – здесь я впервые был полностью и безнадежно один. От страха со мной сделались спазмы, и каждый спазм мог кончиться обмороком, знай я тогда об этом способе избавления; а когда, задыхаясь, я потянулся к мерцавшему белесым светом окну, из него сквозь сбитое постельное белье на меня грозной головой глянула церковная башня. Верно, во мне все еще жил тот принц, которого умел использовать Филип, потому что я решил добыть свет тут же, и немедленно, чего бы мне это ни стоило. Итак, я вылез из постели, окунаясь в белое пламя опасности, согревавшее, но не дававшее света, и пододвинул стул под единственную лампочку, которая свисала с середины потолка, – я задумал перекрутить ее в ночник, а утром вернуть на прежнее место. Но если страх пронзал меня в постели, на стуле в середине комнаты я чувствовал себя совсем беззащитным, добычей любой темной силы, ожидавшей своего часа во тьме. Я стоял на стуле посреди комнаты, и мороз пробегал по коже. Я тянулся вверх. И уже держал лампочку в обеих руках, когда они вдруг побагровели и между ними сверкнула молния. Я скатился со стула и юркнул в постель – только зубы выбивали дробь – та-та-та, – пока я, затаившись, сидел с поднятыми вверх коленками и натянутым до ушей одеялом.