Так говорил… Лем (Беседы со Станиславом Лемом) - Станислав Лем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы будете смеяться, но я действительно когда-то думал, а не ставить ли на полях своих текстов какие-нибудь условные знаки: знак малого риска заявления, знак большего риска заявления и т.д. Что-то похожее на квантификаторы, обозначающие полную или частичную убежденность. В традиционной, двухвалентной логике существуют или истинные, или ложные высказывания. Невозможна ситуация, когда я утверждаю, что идет дождь, но верю в это на шестьдесят процентов. Это лишь усложнило бы процесс, да и как это сделать? Печатать на полях нонпарелью? Это не имеет смысла, поскольку я сам не знаю, какова достоверность некоторых особенно дерзких предположений. Впрочем, читатели тоже не знали бы, как относиться к таким знакам. Поэтому я вовсе отказался от таких приемов, мысли о которых иногда приходили мне в голову.
- Вы меня убедили, но иногда я задумываюсь, не будет ли в таком марьяже науки с литературой страдать именно литература?
- Я не знаю. Однако когда-то я подумал: как это, моим коллегам «по профессии» можно делать все, а мне нельзя? Кому-то можно топором рушить синтаксис, любым способом измываться над языком, отказываться от фабулы и отбрасывать принцип непротиворечивости событий, а мне нельзя? Почему бы мне не вводить в произведения язык вымышленной науки или положения такой философии, о которой когда-то мечтал Борхес, или несуществующий словарь, энциклопедию, выдуманную космогонию, или вообще весь «сад наук»? Я думаю, что мне можно. Когда-то нельзя было входить в театр без элегантного костюма, теперь можно.
А перестает ли это быть литературой? Сложный вопрос. Я не протестую против подобной отповеди: это не литература! Прошу покорно, но что же это в таком случае? В последние годы я просто писал то, что хотел писать. А если это действительно можно назвать отходом от литературы, то я вижу в этом прежде всего отход от некоторых повествовательных условностей литературы, как традиционной, так и фантастической. Почему я не должен нарушать условности? А остается ли это литературой, не мне решать.
- Такого запрета нигде нет, но истина в том, что вы теряете многих читателей, переходя эти границы.
- Признаюсь вам, что не слишком задумываюсь над тем, много ли людей возьмет в руки мои книги. Меня даже удивляет, когда я прихожу в химчистку у Дембницкого моста, а там меня ждет работница с приготовленными для подписи «Големами», которые она хочет подарить своим детям, старшему из которых девятнадцать лет. Я действительно смущаюсь в таких ситуациях. Я вообще не думаю, что восемьдесят тысяч читателей, которые купят эту книгу, извлекут из этого пользу. Но что я должен делать? Написать букварь к «Голему», а потом варианты для второго, пятого и десятого классов? Трудно, жизнь коротка, а человек спешит. Я делаю то, что меня больше всего интересует, и стараюсь это делать так хорошо, как только могу. А то, что когда-то я делал это плохо и глупо, с этим ничего не поделаешь - я попросту не разрешаю переиздавать свои первые книги.
- Вернемся на минуточку к вашему литературному сайентизму. С одной стороны, звучит серьезный и академический тон, а с другой - насмешливое хихиканье профессоров: Гиббона, Шимпанзера, Павиани и Орра, Ангутта и Танга (то есть Орангутанга). Вы сами роете яму своей научной достоверности?
- Я вам открою страшный секрет: хотя ученые никогда в этом не признаются, но их работе сопутствует развлекательный элемент, только там царит большая дисциплина, нежели в литературе. Я же могу себе позволить больше игры и развлечений и очень это люблю. С тех пор как исчезли проповедники-златоусты типа Скарги, уже невозможно вызвать у зала истерику нравоучениями. Сегодня нельзя быть Скаргой серьезно. Колаковский когда-то писал о двух позициях: жреца и шута. Положение шута дает колоссальные возможности.
Вы знаете, как приятно влезть в ряды «мудрецов», которые изгрызли свои и чужие зубы на вычисления в синхрофазотронах, а потом вдруг оказывается, что не они, а дилетант, болван и невежда был прав? Это действительно внелитературное удовлетворение, зато необычайно забавное. Конечно, я мог бы провозглашать свои истины серьезно и монументально, как Налимов: «наша книга», «мы утверждаем», но безопаснее смешать это со смехом. Использовать pluralis maiestaticus[46] я смог бы лишь в шутливом гротеске или в пародии. Не думаю, что мне приходилось держать себя столь напыщенно. Укрепление смехом защищает меня от смехотворности.
- Стилизация под шута действительно дает огромные возможности, но с позиции Станьчика легко свалиться в обычное шутовство.
- Действительно, многие из написанных мною юмористично-фантастических текстов, например ранние части «Звездных дневников», кажутся мне теперь почти цирковым шутовством, которое развлекает не больше, чем какая-нибудь острота. Сейчас бы я ничего такого не сделал. Посчитал бы такой замысел недостойным реализации. Это все, что я могу сказать. Мне просто нужно, чтобы в книге было то качество, которое Хомский называл «глубокой семантической структурой». А если обстоятельства потребуют, чтобы эта структура стала доминирующей и смела литературность, то я не буду этому противиться.
Впрочем, я издавна подсознательно иду в этом направлении. По натуре я пессимист. С годами эта черта лишь усиливалась во мне, чему способствовали достижения нашей Отчизны. Известно, что великие юмористы, как правило, люди мрачные. Правда, Фредро был скорее добродушным, но Мрожек, например, является законченным меланхоликом. Я тоже не позолоченный юморист. Скорее я из тех, кто приходит к читателю с огромным шприцем, наполненным синильной кислотой.
- Если посмотреть с этой позиции, то для вас можно найти очень любопытного предшественника, каковым был Свифт с его «Путешествиями Гулливера». Пользуясь случаем - хотя уже с другой стороны, - хотел бы вас спросить, чувствуете ли вы родство с Кэрроллом и его «Алисой в Стране Чудес»?
- Это очень великие книги. Должен повторить вслед за Милошем: «Я буду стараться, мой декан». Один критик, конечно, не польский, провел довольно тонкую аналогию между моей и свифтовской мизантропией, мол, мы оба не любим человека, поэтому один из нас придумал разумную лошадь, а второй - кое-что с роботами во главе. Это такой вольт, который имеет паралогический характер, поскольку нет никого, на кого можно было бы сослаться. Это надуманная точка зрения. Хотя если взять из «Сказок роботов» тот кошмар в рассказах о «бледнотиках» и то отвращение, с которым там рассказывается о «клееглазых хлеботрясах», то некоторые аналогии напрашиваются. И хотя я делал это, не подмигивая в сторону Свифта, однако оказалось, что в этом присутствует какое-то подобие ситуации с его лошадьми. Вы помните, наверное, тот фрагмент, когда Гулливер возвращается домой, его встречает жена и целует… а его тошнит от отвращения. Если делать выводы из такого окончания, то он был бoльшим мизантропом, чем я.
Что же касается «Алисы в Зазеркалье», то я, несомненно, могу отыскать некоторое подобие между моими и кэрролловскими витками воображения, но это не широкомасштабное сходство, поскольку касается лишь того, что можно назвать математической разновидностью воображения. Есть такие паралогизмы… Например, когда королева говорит Алисе, что в том мире нужно бежать как можно быстрее, чтобы оставаться на месте, это такой вид шутки, которая на первый взгляд кажется абсурдной, но при некотором понимании абстрактной математики или физических явлений перестает быть абсурдной. Это мне очень близко.
- Трудно избавиться от впечатления - впрочем, вы его уже предварительно подтвердили, - что, внося в свои произведения научную парадигматику, вы относитесь к литературе немного инструментально. Инструментально в том смысле, что она «для чего-то» предназначена, что вы хотели бы что-то «исполнить». Я рад был бы узнать, что вы хотите своими дискурсивными трактатами и онаученными гротесками сделать?
- Ха! Осчастливить мир, предсказывая ему все, что его ожидает, если он меня не послушает. Это предостерегающие прогнозы. Другое дело, что обычно никто не обращает на это внимания. Это было проклятие Кассандры: прорицать правду, но не быть услышанной. Прогнозы типа «завтра я пойду в театр», после чего я иду в театр, являются самоисполняющимися. Что такое мой голос по сравнению с компьютерными моделями, показывающими пределы индустриального роста, что появились после первого доклада Римского клуба? Я мог бы взять Кассандру в покровители.
- Так вы используете гротеск, чтобы дистанцироваться?
- В каком смысле?
- Колебание между трагизмом и насмешкой защищает вас от отчаяния, от того, что вас никто не слушает. Хорошо, в этом есть какой-то глубокий смысл, но не жаль ли вам лишаться хотя бы того удовлетворения родителя, который после катастрофы может сказать: «А я говорил»?