Дваплюсодин в одном флаконе (сборник) - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На звонки мои отвечают уклончиво, но доходит окольное известие: вынуждены были отодвинуть книгу, потому что срочно надо издавать «Бодался теленок с дубом», а следом за ним – последнее достижение общественной мысли, статьи нескольких, как сказано в «Континенте», смельчаков – сборник «Из-под глыб». Сижу, жду, надеюсь, что, может быть, после «смельчаков» найдется в издательских планах дырка и для меня. Но нет, хлынуло в дырку «Стремя «Тихого Дона», позже еще что-то. А мне все обещают то к Рождеству, то к Пасхе. После очередного религиозного праздника дозвонился до Струве: «Я, конечно, понимаю, я, наверное, не совсем ваш, вы можете меня вообще не печатать, но неужели вы не понимаете, в каком я положении? Неужели вы не понимаете, что «Чонкин» есть единственная моя хоть и эфемерная, но все же защита? Если не хотите печатать роман, отдайте, верните его мне немедленно». – «Ну что вы, как мы можем не хотеть печатать такой роман? Это же не роман, это чудо, и мы его обязательно издадим. Причем приурочим издание к Франкфуртской книжной ярмарке. Когда книга попадает на книжную ярмарку, тогда ей самое большое внимание».
В сентябре семьдесят четвертого опять с трудом дозвонился до Струве: «Так выйдет «Чонкин» к ярмарке?» – «Что? К ярмарке? Нет, не выйдет. «Чонкин» из тех книг, которые ни в каких ярмарках не нуждаются. Он сам ярмарка».
В январе семьдесят пятого я очередной раз позвонил в Париж и поздравил Струве с выходом «Чонкина» по-шведски. Это известие его, кажется, несколько смутило. Перевод вышел раньше оригинала. Тут уж Никита Алексеевич расстарался, и русское издание «Чонкина» вышло очень скоро, всего лишь на несколько дней отстав от немецкого.
«Давайте издаваться здесь»
Однако нам пора назад, на Лубянку. 4 мая 1975 года. Пасха, середина дня, «беседа» продолжается.
Солженицын не величайший гражданин, он монархист, шовинист, ко мне лично плохо относится, к тому же аморальный, на своей крестной дочке женился. Разве же это можно?
– А вас, – спросил я, – почему это беспокоит? Вы что, верующий?
– Нет! – быстро открестился Петров. – Я нет.
– И я тоже нет, пусть он хоть на крестной внучке женится, мне все равно.
Обсудили лагерную тему и Сталина, который преступления, конечно же, совершал, но не надо забывать, что это был человек, тридцать лет стоявший во главе нашего государства.
– Николай Первый, – сказал я, – тоже тридцать лет стоял во главе нашего государства.
– Не может быть! – воскликнул Петров и удивился, когда я ему доказал, что было именно так. Или сделал вид, что удивился. Не думаю, что продолжительность царствования Николая – того или другого – его хоть сколько-нибудь занимала.
Поскольку мои собеседники продолжали меня уверять, что они не такие, я сказал, что готов им поверить, но они свое отличие от «таких» должны как-нибудь подтвердить. Например, выпустить на свободу всех политических заключенных, а на месте хотя бы одного из бывших лагерей устроить музей вроде Освенцима. И там же заложить могилу Неизвестного Заключенного. Чтобы родственники и потомки пропавших без вести могли прийти, поплакать, положить цветочек. Чтобы юные следопыты объявили поиск под девизом: «Никто не забыт, ничто не забыто».
– Вот тогда, – объяснил я, – про вас можно будет сказать, что вы совсем не такие.
Но они считают, что доказательства и так налицо.
– Согласитесь, – говорит Петров, – что в тридцать седьмом году здесь бы с вами не так разговаривали.
– Да уж, в тридцать седьмом и вы неизвестно где были бы.
– Да, – соглашается, – и работники органов многие тогда погибли.
Не успел я взгрустнуть по работникам органов, тема переменилась и коснулась издательства «Посев», к которому я, как уже ясно, имел очень косвенное отношение (дважды печатался в «посевовском» журнале «Грани», первый раз не по своей воле, а второй – по своей).
У чекистов, похоже, была установка: делать вид, что на Западе вообще никаких издательств нет, кроме «Посева». А «Посев» ужасен тем, что за ним стоит политическая партия, которая стремится к свержению нашего строя. Печатаясь там, вы тем самым участвуете в попытке свержения.
Я не против такой трактовки, но говорю своим собеседникам, что этой ужасной партии помогают прежде всего они.
– Кто? Мы? – удивился Петров, а Захаров опять попросил:
– Можно закурить?
– Да берите, – сказал я раздраженно (он мне надоел), – берите и не спрашивайте. Конечно, вы, – ответил Петрову, – больше других помогаете этой партии.
– Интересно, – засмеялся Петров. – Каким же это образом?
– Самым прямым. Запрещая талантливые книги, вы делаете все, чтобы они достались «Посеву». Хотите разорить «Посев»? Печатайте лучше здесь.
– Но нельзя же все печатать, что пишется.
– Все нельзя, а лучшее можно. Лучшее печатайте здесь, а худшее отдавайте «Посеву».
– Значит, вы считаете, – уточнил Петров, похоже, для доклада кому-то, – что мы сами помогаем «Посеву»?
– Еще как помогаете! Изо всех сил.
Как читатель увидит ниже, мой допрос был санкционирован очень большим начальством. Я не знал этого, но не сомневался, что разговор наш в записи (магнитофонной или бумажной) пойдет куда-то «наверх». Я не исключал того, что там, «наверху», есть люди, которым, пусть даже в их собственной борьбе за власть, моя аргументация покажется резонной. Но прислушивающихся к резонам людей «наверху» пока не было, они сидели еще в своих крайкомах-обкомах и выжидали, когда сойдет под кремлевскую стену предыдущее поколение.
Перескочили на иностранных корреспондентов: зачем я с ними общаюсь, зачем даю интервью?
Спрашиваю простодушно:
– А разве нельзя?
– Нет, можно, конечно, – разрешает Петров, – но они же вас, наверное, искажают. Вот посмотрите, – показывает «Русскую мысль» с переводом моего интервью немецкой газете. – Вы здесь Ильина[36] называете генеральным секретарем Союза писателей. Вы же не могли так сказать?
– Не мог. Я, конечно, назвал его секретарем по оргвопросам.
– Вот видите! А они что пишут?
– Погрешности обратного перевода.
Крутит головой:
– Это не обратный, это тенденциозный перевод.
– Да, – подхихикивает Захаров, – генеральный секретарь, это, знаете ли, хи-хи…
Теперь уже, наверное, не только иностранцам, но и подрастающим соотечественникам следует объяснять, что генеральным секретарем назывался верховный вождь КПСС и всея страны и название самой этой должности следовало произносить с благоговейным трепетом и ни в коем случае не приписывать никому другому. И опять же «Русская мысль» называет Ильина генеральным секретарем, а я не протестую и таким образом соучаствую в этом ужаснейшем преступлении.
– Но посмотрите, под каким заголовком они дают ваше интервью. «Глумление над талантливым писателем». Разве вы здесь не видите тенденции?
– Нет, я вижу здесь чистую правду.
Тут Захаров не сдержался:
– Но они же вас возвеличивают!
– А вы хотите, чтобы они вас возвеличивали?
Захаров смущается, потупляет глазки. Он человек скромный, очень советский, и чтобы они его возвеличивали, этого – хи-хи – лучше не надо.
– А вот еще здесь, видите, они вас внесли в список жертв, как они пишут, советской психиатрии. Но вы же не сидите в психбольнице? Нет?
– Нет, – подтверждаю, – конечно, нет.
Петров продолжает исследовать лежащий перед ним текст.
– А вот здесь вы говорите, Владимир Николаевич, что вы человек аполитичный. Разве может писатель быть аполитичным?
– Может, – говорю я. – Чехов был аполитичный. И другие. И вот этот мой рассказ – «Путем взаимной переписки» – пример аполитичности[37].
– Ну да, – недоверчиво захихикал Захаров. – Этот рассказ не аполитичный. В нем самый отрицательный герой… член – хи-хи – КПСС…
– А что ж, если он член КПСС, я ему должен голову елеем мазать?
Было выкурено много сигарет, произнесено много слов, после чего я понял, что никак угодить им не могу, все мои попытки отвратить от себя наказание провалились. Сейчас Петров нажмет кнопку, и вооруженные люди отвезут меня на казенной машине в Лефортово. Ну, что ж, я же сказал, что был готов ко всему, в том числе и к этому. И даже к худшему. Я думал, они меня так ненавидят, что, посадив, постараются подвергнуть каким-нибудь ужасным унижениям, но я этого не допущу и буду защищать свою честь любой ценой, даже ценой жизни.
Мне было жаль моих близких – жену, сестру, родителей и особенно детей, и особенно Олю. Дети от первого брака были все же постарше. Марине шестнадцать, Паше тринадцать, а она совсем крошка, вырастет, не помня отца, а какая это для ребенка травма, я знал по собственному опыту.
Что касается моих писаний, то хоть и тратил я свое время и силы бездумно на бесконечные общения, кухонный треп, пьянство, шахматы и прочие глупости, а все-таки кое-что написать успел.
В пятьдесят девятом году меня сюда притащили, когда я вообще еще делал первые шаги в литературе. Вот когда я боялся пропасть бесследно. А сейчас, ну ладно, хоть что-то останется.