Затишье - Авенир Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Российскому мужику лишь бы повод, — заметил Мирецкий, ворочаясь.
— На этот раз повод уважительный, — Воронцов приподнялся на локте. — Как-то они нас воспримут?
Костя, натянув на голову одеяло, мысленно обращался к сочиненному им самим богу: «Господи, помоги маме, Наденьке, Иконникову, Феодосию, Михелю, спаси и благослови меня, господи». Сколько записал он в свой поминальник, сколько!
— Хотите выпить? — спросил вдруг Мирецкий. — Не стесняйтесь, юноша, это всегда помогает.
Он поднялся, босой, в нижнем белье, чиркнул серником о стол, приподняв стекло, зажег фонарь. Воронцов уже мерно дышал через нос, раскинув бледноватые, тонкие в кости, но жилистые руки. В усах Мирецкого мелькнула улыбка. Он достал из-под кровати сундучок, извлек бутылку в ковровых наклейках. За стеклом ее всплеснулось багровое пламя.
— Французский коньяк. Солнечная кровь.
Развинтил два мельхиоровых стаканчика, налил.
— Николай Васильевич фанатик, находит опьянение в работе. Но и у него будет когда-нибудь похмелье. И страшное после столь длительного запоя… Ну-с, поехали.
Костя поперхнулся, закашлялся, зажимая рот рукою. Коньяк свирепо ожег гортань, а потом обласкал золотым теплом, запахами розы и чернослива.
— Вам бы молоко, — в неприятной своей манере выразился Мирецкий. — Вы отстаете в развитии. Однако Воронцов умеет определять способности человека в зародыше. Из печеного яйца живого цыпленка высидит. Скоро убедитесь сами. Я уеду добывать оборудование, уклад, буду жить цыганом, на колесах. Это — моя стихия. Иначе умру. Вам он тоже подберет стихию.
— Я ничего не умею.
— Потому все можете… Но не собираюсь вас воспитывать. Страшен человек, который слепо верит только в ценность своего душевного опыта. Вот почему ненавижу вождей и стариков. Алеуты уводят стариков в пустыню на удавке — и это праздник. У нас не старцев и болванов ставят в начальство.
Мирецкий закрыл бутылку пробкой, задул фонарь, оставив Костю в темноте.
Четыре стола в приемном покое. За одним — Воронцов, оживленный, выбритый, зоркий. Костя — за другим. Перед Костею стопа рабочих книжек, тоненьких, еще пахнущих типографской краской, канцелярский журнал, прошитый витым шнурком, фарфоровая чернильница. За третьим и четвертым столами — чиновники мелкого ранга, канцелярской масти. Они трепещут, обильно потеют, они не понимают, за что бог послал такую кару.
Только что перед приемом мастеровых господин начальник завода изгнал подчистую всесильного главного механика: «Обойдемся без вас. Чуть не пять тысяч рублей в год жалованья — это же рыночная цена шестисот двадцати пяти пудов меди…» Механик сморщился, словно воздушный шар, из которого выпустили дым. Грозить не посмел: за спиной дотошного капитанишки такая сила, что шапка валится.
Жулькало у чиновников в желудках, а мастеровые уже дышали в дверь, уже на лестнице крякали перила.
— А ну, все на улицу, — крикнул Воронцов. — Входите по трое.
— Да терпежу нет, господин начальник.
Овчинников и Яша вводят под руки старого Мирона. Хрыч опохмелился, весело поблескивает оловянное око. Под пиджаком чистая рубашка розового в горошек ситцу, борода расчесана надвое, сапоги расчищены под зеркало.
— Вот, господин начальник, — смеется Овчинников. — Доставили вам перво-наперво нашего чертозная, медных дел ведуна Мирона Ивановича Гилева.
Старик защурил левый глаз, оловянным уставился на Воронщова, словно определяя, на какие отливки гож капитан.
— К чему подняли? Баловство одно.
— Вот как! — У Воронцова глаза стали совсем светлыми, он выскочил из-за стола, остановился перед стариком.
— Дед у меня особый, — сказал Яша и пояснил смущенно, в чем тут закавыка, упомянув и о казенном угощении.
— В будни и в праздники пьешь? — развеселился Воронцов.
— Для сохранности. До тридцати годов греет жена, после — рюмка вина. А помирать нельзя — кто без меня медь варить станет?
— Ну, а сталь будем варить?
— Ты мне зубы-то не заговаривай.
— Не знахарь, — построжал Воронцов. — Возьми-ка рабочую книжку.
— Какую такую книжку! — вскипел старик. — Мне дело давай… Книжку придумали!
— Твои же заработки для тебя в нее запишем…
— Плевал я на заработки и на вас, скрипожопиков. — Старик в сердцах оттолкнул Яшу, побежал к двери.
Чиновники рты развалили: начальник завода хохотал до слез.
— Однако дед у тебя с норовом, — сказал он Яше, успокоившись и заняв место за столом. — Ну, а ты на что горазд?
Чистое открытое лицо младшего Гилева порозовело, редкой сини глаза не моргали.
— У нас все семейство при печах, господин капитан. Тятька и нынче медь варит — не оторвешь.
— Добро, переходи вон к тому столу.
Капитан откровенно любовался Андреем Овчинниковым. Высоко, просторно дышит выпуклая грудь под расшитой по вороту белой рубахой, шея — крепким стволом, плечи откинуты, одно чуточку вперед. Картинно сидит картуз на смоляных волосах, не в силах удержать их буйных колец; нарочно не снял перед начальством.
— Пойдешь, Овчинников, на паровой молот?
— Чего ж не пойти? Мотовилиха все может.
Костя боялся смотреть на мастерового: уж слишком много телесной силы у Овчинникова, слишком дерзки усмешливые глаза. А к Якову Алексеевичу Гилеву, как назвал себя Яша для книжки, сразу потянуло. Не похож был Яша на мастерового ни видом, ни словами, покойно и радостно, должно быть, с ним…
Выдавал Костя книжки. Мимо стола проходили, проходили мастеровые. Брови, ресницы, усы, бороды — опалены адовым зноем. В складках кожи навечно утвердилась угольная и окалинная оспа, Неотмывными запахами завода — гарью, овчиной, уксусом — окадили мастеровые госпиталь.
Ждут они чего-то от Воронцова, от Кости, даже от своих чиновников, которые с непривычки вовсе осоловели. И когда конец длинной цепи оказался перед госпиталем, выбежал капитан Воронцов на возвышенное крыльцо, поднял руку.
— Люди, — позвал он, и гомон толпы сразу упал. — Затеяли мы для России великое дело. Будем варить сталь, да такую, чтоб заморские хвастуны языками своими подавились. Будем лить пушки, да такие, чтоб никто, посягнувший на землю нашу, костей не собрал. Сам государь-император с надеждой глядит на нас. Только без вашей помощи, без вашего тщания, без умелости вашей ничего я не смогу. Так будем же совместно трудиться на благо отечества!
— Чего уж там, — раздалось в толпе. — Вовеки не выдавали! Валяй, говори!
— Отныне все медеплавильщики Мотовилихи да будут зваться сталеварами!
— Хоть горшком зови, только в печку не ставь! — откликнулись голоса, но крики «ура» заглушили их.
— На всякие иные работы придут к нам многие сотни мастеров и подмастерьев, — выждав затишья, приподнялся на носки Воронцов. — Примите же их хлебосольно, по-уральски, дайте на первое время крышу и приют, проявите дружеское участие…
Сидит Костя Бочаров за столом над бумагами. Поручик Мирецкий тоже пишет. Скрипят перьями чиновники, которых пощадил Воронцов. А сам он щелкает на счетах, двумя пальцами отсекая костяшки. Считают для директора департамента ведомость о материалах, необходимых заводу на два года вперед. Поручик Мирецкий отправится устанавливать связи с коммерческим миром. Машины и котлы доставят Екатеринбургская механическая фабрика и кунгурский завод Такса. Уфалейский завод продает нам двухсотпудовый паровой молот системы Кондэ. Поручику надлежит столковаться с бельгийскими, германскими и английскими промышленниками.
— Завтра же и отбывай, — сказал Воронцов Мирецкому, тот кивнул, складывая записи.
Не успели закончить ведомость, как неугомонный начальник строительства уже назначил вербовщиков, приказал собираться и — по всей губернии, а иным и по России.
— Хиреют Сормовские заводы, в Нижнем закрывается фабрика Колчина. Переманите оттуда мастеровых людей. От моего имени обещайте льготы в отпуске леса, приусадебных участков… А вы, Константин Петрович, не согласитесь ли в Оханский уезд?
— Как вам будет угодно, Николай Васильевич.
— Это угодно всем нам, Бочаров. Дело в том, что Оханский уезд наиболее нищ и потому крестьянам легче отрываться от привычных условий.
— Но… я же не имею права…
— Я поручился за вас. И вообще, Константин Петрович, я не политик. Мне важно построить и пустить завод. Кто мне будет так или иначе мешать — смету. — Он дернул усом, покружил по комнате, доверительно положил руку на плечо Бочарова. — Поезжайте с богом. Пароход до Нижнего идет в десять утра…
И, кивнув на прощание, застучал каблуками по лестнице. У входа стояла коляска-двуколка. Свирепый дончак грыз удила, роняя в пыль ошметки желтой пены, топотал. Воронцов отвязал вожжи, сел в двуколку, пустил коня галопом в сторону Перми.