Человек нового мира - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
24 января 1924 года
Раздел II
Наука нам говорит, что часто звезды, которые блистают на небе, давно уже там не существуют. Но нам нет дела, что они не существуют, потому что нам они дают свет по-прежнему. Вот такое же явление есть и в социальной жизни. Энгельс, когда не стало Маркса, сказал, что человечество стало на голову ниже, но марксизм остался жить, помог создаться Ленину и поможет создаться еще и другим. Так и Ленин. Такая общественная сила умереть не может, она является таким средоточием, таким узлом громадного общественного течения, таким устремлением мысли и воли, что если материального носителя этого феномена и нет, то тут нужно поставить на его место коллектив. Как говорил Ленин: один не может, коллектив может. Но этот коллектив должен быть сосредоточен вокруг того же самого стержня. Поэтому когда мы говорим «без Ленина», мы сейчас же говорим: «и с Лениным».
(Из доклада на торжественном траурном заседании, посвященном пятой годовщине со дня смерти В. И. Ленина)Опять в Женеве*
Мои молодые читатели!
Вам, конечно, еще неизвестно, что такое воспоминание. Я не хочу этим сказать, что вы никогда не вспоминаете ваш вчерашний день или, может быть, ваше детство. Но нужно прожить порядочно десятилетий, для того чтобы полностью понять, что такое воспоминание о прошлом.
Вот когда после очень долгого периода времени, в 10–20 лет, приезжаешь в какой-нибудь город, который был свидетелем крупных переживаний в твоей жизни, тогда появляется в сознании совершенно своеобразный феномен.
Вы можете быть в положении вполне удовлетворительном, вовсе не жалеть об ушедшем прошлом и не находить его лучшим, чем ваше настоящее. И все-таки вдруг, когда вы ходите по площадям, улицам и переулкам такого полузабытого города, когда он воскресает перед вами в действительности, вдруг что-то сдвигается внутри вас, и рядом с теми, кто ходит и ездит сейчас по городу, воскресают перед вами отсутствующие, может быть, уже не живущие на земле, — былое вырастает перед вами на фоне действительности и крепко хватает вас за сердце.
Эти воспоминания всегда сопровождаются каким-то сладостно-горьким чувством. Как будто видишь и самого себя в гораздо более молодом двойнике и как будто почти с полной реальностью переживаешь рядом с действительными переживаниями и те, давно прошедшие. И это неожиданно ярко воскресшее прошлое всегда кажется приятным, родным, всегда кажется каким-то другом, вернувшимся из далекого-далекого путешествия, где друг этот чуть не погиб или чуть не был вовсе забыт. И вместе с тем всегда в таком воспоминании есть своя горечь — не только потому, что человек стареет, а просто вследствие какой-то особенно непосредственной ясности природы времени и его бега.
В такие минуты смерть и жизнь сплетаются в своеобразный черно-красный жгут и опоясывают им ваше сердце.
А ведь то, что было пережито в Женеве мною и некоторыми друзьями, чрезвычайно значительно.
Если моя первая встреча с Ильичем произошла в Париже,1 то там наше знакомство имело почти беглый характер, а именно в Женеве мне пришлось работать интенсивнейшим образом рука об руку с нашим гениальным вождем. Именно здесь в моем присутствии начинали определяться разошедшиеся между собой линии большевиков и меньшевиков, именно здесь все ярче и крепче выявлялась физиономия нашей пролетарской, революционной, марксистской политики.
Если и раньше я был социал-демократом левым, большевиком, потому что определил себя еще в ссылке,2 то все же могу сказать, что к настоящей большой партийной работе и к настоящей творческой партийной мысли я прикоснулся именно в Женеве.3
Вот почему несколько лет (1904–1905), прошедших в этом скучном мещанском городе, оставили такой жгучий след в сознании, и вот почему так закружились воспоминания, когда я опять оказался в Женеве. <…>
На Plainpalais (Пленпалэ), огромной площади-луче, расположенной поближе к окраине Женевы, трещала и гудела народная ярмарка с американским фокстротом, головоломными каруселями и т. д.
Как нарочно! Как раз такая ярмарка была в Женеве, когда я приехал сюда впервые, вызванный настойчивым письмом Ильича, для того, чтобы принять участие в редакции газеты «Вперед».4
В день моего приезда вечером, если я не ошибаюсь, было первое собрание нашей редакции. Я познакомился тогда с Галеркой-Ольминским, с покойным Воровским, с Бонч-Бруевичем, который был тогда нашим администратором и финансистом, с Мандельштамом-Лядовым, наконец, с Надеждой Константиновной.
Надежда Константиновна, несмотря на то, что она была вряд ли старше остальных членов близкой к Ильичу группы, играла роль нашей партийной мамаши. Она всегда была спокойной, сдержанной и все знала, за всем следила, вовремя давала советы, и все до чрезвычайности с ней считались.
После первого заседания (а может быть, и второго) Ольминский, выйдя со мной из маленькой комнатки, где мы сдавали наши статьи Ильичу, с восхищением сказал: «Мне кажется, что мы всегда будем работать дружно. Мне нравится, что у нас нет самолюбивых людей. А какая прелесть Ильич, как он умеет руководить без ненужного апломба».
Действительно, работа у нас всегда протекала дружно.
Большевиков в Женеве было немного, мы были, в сущности, тесной группой, сдавленной со всех сторон эмиграцией и студенчеством, шедшим большею частью под знаменами меньшевиков или эсеров.
Столовались мы в небольшой столовке, которую содержала жена тов. Лепешинского. Оба супруга принадлежали к самой тесной ленинской компании.
Там играли в шахматы, рассматривали очень хорошо нарисованные остроумные карикатуры Лепешинского, спорили, делились новостями, учились ценить и любить друг друга. Иногда там же собирались более или менее широкие собрания большевиков. После работы в редакции или какого-нибудь небольшого собрания мы довольно часто ходили с Ильичем гулять к Арве.
Столовка Лепешинского была расположена близ Арвского моста. Мы шли иногда вдоль Арвы, а иногда переходили мост и углублялись в дорогу между пригорками и рощами. Это были самые драгоценные для меня часы. Ильич часто во время этих прогулок, которые мы делали втроем с Воровским или вдвоем, бывал более интимен, чем обыкновенно.
Владимир Ильич обыкновенно терпеть не мог подпускать даже близких людей к своим личным переживаниям. Он был прежде всего политик, такой горячий, такой вдохновенный, такой вдохновляющий. Эту политику он превращал для всякого, кто к нему приближался, в центр жизни. Не любил Ильич говорить об отдельных людях, давать им характеристики, предаваться каким-нибудь воспоминаниям. Он думал о ближайшем будущем, об ударе, который нужно нанести, об обороне, которую нужно организовать, о связи, которую нужно найти и поддержать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});