От каждого – по таланту, каждому – по судьбе - Сергей Романовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он давно, конечно, знал эту ее особенность – находиться в состоянии постоянной влюбленности в кого-либо. Сам он, как объект ее женской страсти, давно и безвозвратно ушел в прошлое. И новые увлечения сменяли друг друга с калейдоскопической быстротой. Эфрон, может быть, и не придавал бы им значения, не замечал их (слабому человеку так легче), но на сей раз Марина влюбилась по-настоящему, не как поэт, а как женщина.
С. Эфрон решает уйти из семьи. Сказал об этом Марине. Но не ушел, а лишь «навязал ей дискуссию» на эту тему. Она – против разрыва. Уже не любит, но ей будет невыносимо, если «ее Сережа» окажется где-то один. Жить вместе по-людски уже не могли: раздражение по каждому пустяку, скандалы, озлобленность. И тем не менее Цветаева не может снять эти вериги: они венчаны, и она обязана нести свой крест и далее.
«Она уверена, – продолжает Эфрон свое исповедальное письмо Волошину, – что сейчас жертвенно отказавшись от своего счастья – куёт мое… Всё вокруг меня отравлено… Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти…»
И еще одна цитата из этого письма: «Мы продолжаем с Мариной жить вместе. Она успокоилась. И я отложил (? – С.Р.) коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода (? – С.Р.) – время лучший учитель».
Да простятся мне эти слова, но все же никак не удается отделаться от мысли, что Цветаева ошиблась в главном – не рыцарь ее муж, не опора. И потому еще, что мысли об уходе посещали только его. Если бы что-либо подобное задумала Марина, то она бы и исполнила задуманное, можно не сомневаться. Однако (не грех и повторить): брак для нее – дело святое, он выше любви.
Письмо это Эфрон носил целый месяц с собой. Все не решался отправить. Потом отправил. Оно еще до адресата не дошло, как Марина успокоилась. И он тут же всё забыл.
Подлинным эпистолярным шедевром обернулась виртуальная любовь Цветаевой сразу к двум великим ее современникам, поэтам Райнеру Марии Рильке и Борису Пастернаку. Неудержимый поток письменных излияний не иссякал весь 1926 г. Порой он так захлестывал ее душу, что она не могла уже разграничить, где кончается слово и начинается «страстное биение сердец». Создается полное впечатление, что она, ни разу так и не обняв Пастернака, по-настоящему полюбила его. Он «растопил печь», и пламя воспылало в их душах – оно помогало им жить и творить. Мысленно она со страстью отдавалась ему, да и он любил ее безумно. Но это, повторяю, была лишь эпистолярная страсть. Но и ее было достаточно: благодаря этому «пастернаковскому пожару» Марина Цветаева написала около 40 прекрасных лирических стихотворений.
С 1923 по 1931 г. они свято выполняли «договор» – «дожить друг до друга». Но, как всегда, и на сей раз предмет ее заоблачной страсти оказался ненадежен: Пастернак женился в 1931 г. на З.Н. Нейгауз. Цветаева поначалу ревновала жутко. Но когда в 1935 г. встретились в Париже, ни о какой любви ни он, ни она не вспоминали.
Так продолжалось всю жизнь, с юности и до возраста более чем почтенного. Последнее увлечение Цветаевой – поэт А.А. Тарковский. Марина Ивановна была старше его на 15 лет. Ничего от этой последней своей вспышки не ждала, она лишь показала ей, что она пока еще – поэт. Но очень скоро вдохновение уже окончательно покинуло ее, и она перестала… быть.
Цветаева, однако, была не только человеком порыва, страсти, но и дела. Даже любовь была ей необходима для дела, для творчества, без него она – не жила. Ариадна Эфрон вспоминала, что праздность и потребительство были органично противны ее матери, равно, как и «расхлябанность, лень и пустозвонство… Она была человеком слова, человеком действия, человеком долга». И добавляет чуть далее: «Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару».
Цветаева как бы подтверждает слова дочери: «Долг… у меня от матери, всю жизнь прожившей как решила: как не-хотела». Об этом написала В. Буниной, жене писателя, 24 октября 1933 г.
С такой запрограммированностью на подвижнический труд, на возможно полную реализацию дара, коим ее отметило Небо, было почти невозможно хоть в малой степени зависеть от людей, быть связанной с ними какими-либо посторонними делами, отвлекающими ее от главного. Поэтому Марина чуть ли не с детства отделила себя от окружающих, сознательно противопоставила себя людям, ибо они ей элементарно мешали. Ей даже для ничего не значащего общения не нужны были просто люди, ей был необходим в каждый конкретный момент только один человек. Остальных как бы и не было вовсе. Люди, само собой, подобное отношение к себе не принимали. Они воспринимали его как пренебрежительное высокомерие и отдалялись от нее.
Именно так произошло с русской литературной эмиграцией. Она сама по себе очень быстро расслоилась: бездари стали кучковаться, а лидеры ожесточенно клевали друг друга.
У Цветаевой враги объявились раньше, чем у других, – как бы из воздуха, без видимых с ее стороны усилий. Она еще никак по отношению к ним себя не проявила, а те уже одарили ее своей «черной меткой». Как мы уже отмечали, постоянным ее оппонентом, причем отнюдь не доброжелательным, стал Г. Адамович. Но самый злейший враг Цветаевой в эмиграции – это Зинаида Гиппиус. Женщина скорее умная, нежели талантливая, всегда злобная и никогда – доброжелательная, в Цветаевой она не терпела талант, несопоставимый с ее собственным. Ибо и сама сочиняла и умела сравнивать.
Приведем свидетельства лишь двух очевидцев, как Цветаева умела настраивать всех против себя.
С.Н. Андроникова, к которой Марина относилась очень тепло, вспоминала: «Я сразу полюбила ее. Надо сказать, ее мало кто любил. Она как-то раздражала людей, даже доброжелательных…
Цветаева была умна, очень умна, бесконечно… Говорила очень хорошо, живо, масса юмора, много смеялась. Умела отчеканить фразу. Не понимаю, как она могла не нравиться людям. А так было. Эмигрантские круги ненавидели ее независимость, неотрицательное отношение к революции и любовь к России…»
Эти слова дополняют воспоминания М.Л. Слонима, критика и издателя, влюбленного в творчество Цветаевой и издавшего очень много ее произведений, написанных на Западе. Она же относилась к нему свысока и даже с иронией, далеко не всегда дружеской. Итак, Марк Слоним:
«Жизнь Марины Ивановны была трагической, и немалую роль в этом сыграли ее одиночество и невозможность длительных связей с людьми… Слишком она была требовательна, слишком “швырялась” друзьями, если они ей чем-либо не угождали… А некоторых своих знакомых, готовых для нее на все, как-то не замечала – и, быть может, того сама не зная, унижала и отпугивала – холодом и презрительным равнодушием…» Автор явно имеет в виду себя.
Конечно, подобное по-человечески понятное отщепенство тяготило ее. Умом она прекрасно понимала, что без друзей, без заработка, с мужем-неудачником, который был не в состоянии хоть как-то облегчить тяжкую и унизительную (по сути нищую) жизнь семьи, да еще в среде недружеской эмиграции, да еще с двумя детьми на руках, ей просто не выжить. Но себя перекроить даже в подобных обстоятельствах она не могла. Если Цветаевой казалось, что кто-то, от кого она хоть в чем-либо зависела, посмотрел на нее не так, то она предпочитала уйти в свою конуру голодной, чем принять от него вполне искреннюю помощь. Тут, как говорится, что есть, тем и богаты…
«В Париже у меня друзей нет и не будет… Окончательно переселилась в тетрадь», – с горькой иронией пишет она 15 января 1927 г. Анне Тесковой. И через несколько месяцев еще раз возвращается к этой не очень приятной для нее мысли: «Меня в Париже, за редкими, личными исключениями, ненавидят, пишут всякие гадости, всячески обходят и т.д… Участие в Вёрстах, муж – евразиец и, вот в итоге, у меня комсомольские стихи и я на содержании у большевиков».
4 апреля 1933 г. в письме к Юрию Иваску сама Цветаева с присущей ей откровенностью, лучше любого мемуариста, демонстрирует изнанку русской эмиграции. Почитаем выдержки из этого письма:
«В эмиграции меня сначала (сгоряча) печатают, потом опомнившись, изымают из обращения, почуяв не-свое: тамошнее!… Затем “Вёрсты” (сотрудничество у Евразийцев), и окончательное изгнание меня отовсюду, кроме эсеровской Воли России… Но Воля России – ныне кончена… Нищеты, в которой я живу, Вы себе представить не можете, у меня же никаких средств к жизни, кроме писания. Муж болен и работать не может. Дочь вязкой шапочек зарабатывает 5 фр<анков> в день, на них вчетвером (у меня сын 8-ми лет, Георгий) живем, т.е. просто медленно подыхаем с голоду. В России я так жила только с 1918 по 1920 г., потом мне большевики сами дали паек…
Итак, здесь я – без читателя, в России – без книг.
… Вы может быть хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее (эмиграции. – С.Р.) слаба? На это отвечу: иная ненависть, инородная. Эмигранты ненавидят п<отому> ч<то> отняли имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, а – меня – в мою рожденную Москву».