Вена Metropolis - Петер Розай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что же Клара? Когда он ждал ее на станции городской железной дороги, она узнавала его издалека по тому, как он стоял в темном вестибюле, по пиджаку и великоватым ботинкам, по вытянутой вперед шее, по опущенным плечам, по рукам, которые он держал в карманах брюк, и по тому как он, о чем-то глубоко задумавшись, молча смотрел прямо перед собой. Тогда в ней возникало сострадание или что-то такое, что можно бы назвать материнским чувством. И выплескивалось наружу, когда они, взявшись за руки, шли вместе по аллее вдоль Гюртеля[9], вместе, а может, каждый сам по себе. Мимо проносились автомобили, Клара вскоре умолкала, ее пугало, что Альфред не произносит ни слова, только слушает ее. Ее пугала и та категоричность, с которой он порой отстаивал свое мнение, то упрямство, с которым он устремлялся к цели. Правда, его рассуждения не вели далеко, и он быстро начинал путаться в противоречиях, сам замечал это и умолкал, оборвав фразу посередине.
Они больше не спали друг с другом.
Однажды Клара заикнулась о том, не стоит ли им пожениться. Когда Альфред вспоминал об этом разговоре, его разбирал смех. Громкий смех.
Маму он в последнее время часто видел под хмельком. Не то чтобы пьяной: слегка пошатываясь, в заляпанном длинном халате с замызганной нижней кромкой, она бродила по комнате, наталкиваясь на мебель, на предметы обстановки, и тихо ругалась. Или сидела у секретера в гостиной, склонившись над работой, просматривая банковские выписки, например, а когда она поднимала голову, лицо у нее было багровым от напряжения, и она доставала носовой платок, отирая пот со лба.
Альфред уехал в Париж. Уехал по настоянию матери, только по ее настоянию. Сам он не представлял, что ему там делать, за границей, в краю чужом. К тому же было немного страшно. Боялся он чужих улиц, которые представлялись ему извилистыми, словно незнакомые реки, домов, в которых протекала жизнь, ему совсем неизвестная.
В то же время он ощущал, что так дальше продолжаться не может, ни в его отношениях с Кларой, ни в его смятенном отношении к самому себе. Картину дополняло то обстоятельство, что он не имел представления, что делать с приобретенной в университете профессией.
Каждое лето Альфред участвовал в так называемых маршах мира. День памяти Хиросимы. И Клара ходила вместе с ним, хотя она, собственно, не выказывала никакого интереса или воодушевления по этому поводу. Марши эти организовывали совместно католики и коммунисты, и протест был направлен в первую очередь против арсеналов атомного оружия, против войны вообще.
Клара сегодня заметно нервничает, она в подавленном настроении, чуть ли не до слез. Она то неожиданно, без особого повода, обеими руками вцепляется в Альфреда, буквально висит на нем, то отстраняется, идет сама по себе, уставившись в одну точку. Коснувшись ее щеки губами, Альфред замечает, что ее бьет дрожь.
— Что с тобой, ты вся дрожишь!
— Мне страшно!
Альфред продолжает разговор с товарищами по демонстрации о марше, запланированном на следующий месяц в Мюнхене, нет, в Берлине, ну, в общем, в Германии. Будет ли он участвовать? На дворе прекрасный, замечательный воскресный день, и они проходят по центру города, по Херренгассе, по направлению к Михаэлерплац.
На площади Альфред вдруг обнаруживает, что Клара куда-то исчезла. Он прерывает разговор, пробивается сквозь толпу, работая обеими руками, толкает людей, чуть ли не сбивая их с ног: «Клара!» — кричит он во весь голос.
Михаэлерплац залита солнцем, на тротуаре выстроилась длинная цепочка сочувствующих и зевак; высокие стены домов, колонна заворачивает в широкий проезд, ведущий к Площади Героев, вокруг море людей — Альфред продолжает искать Клару.
Теперь он вспоминает об этом с большой неохотой. И очень редко. Когда, например, в трактире на Монпарнасе он немного перебирал с выпивкой, или когда в одиночестве прогуливался утром по Люксембургскому саду. Он записался в один из университетов Сорбонны, на юридический факультет, но на лекциях почти не появлялся.
В Лондоне, куда он перебрался через несколько месяцев, все обстояло примерно так же. И там он не обрел покоя и душевного равновесия. Сидя в пабе за кружкой пива, он читал письма, которые присылала ему мама. Больше ему никто не писал. Настоящие эпистолы! Перед ним буквально вставал образ матери, он видел, как она пишет письмо, лицо покрыто каплями пота, она откладывает авторучку, мокрой от пота рукой проводит по волосам.
Бездумно бродя по дорожкам Гайд-парка, расслабившись и отдавшись на волю прекрасного послеполуденного покоя, он вспоминал, как они вместе ходили когда-то за покупками, как мама вдруг решила, что его нужно прилично одеть, разумеется, в дорогом модном салоне в центре города, не где-нибудь, и вот портной опустился перед ним на колени, чтобы снять мерку для брюк; а мама, в сторонке от них, расхаживает по салону, явно не слишком вникая в это дело и непрерывно теребя цепочку на шее; однако в решающий момент оказалось, что у нее все под контролем, и она внятно и отчетливо настояла на том, чтобы для костюма взяли именно вот эту ткань, а не другую.
Тот день в Гайд-парке был днем особенным, потому что Альфред, забирая поступившую почту (он ждал, что придет очередной денежный перевод), получил письмо от Виктории, в котором она сообщала, что открыла в банке счет на его имя, положила на счет солидную сумму, чтобы ему больше не пришлось каждый месяц дожидаться перевода, пусть чувствует себя независимым.
Естественно, что этот весомый подарок сопровождался многочисленными советами и поучениями в письме. Как вспоминал Альфред позже, он, возвращаясь с почтамта к себе на квартиру на Найтсбридж, шел словно оглушенный, низко опустив голову, глядя исключительно под ноги, без единой мысли в голове. В нем росло и ширилось некое странное ощущение, оно приобретало все большие размеры, безымянное чувство, но столь сильное, что под грузом его он едва не разревелся прямо на улице.
С той поры Альфред перестал толком отвечать на письма матери. Вернее, поначалу он все так же писал ответ на каждое ее письмо, как к тому привык раньше. Однако от письма к письму он все меньше откликался на то, что писала ему Виктория. Виктория — про себя он снова стал называть ее так. Она никогда не писала ему о себе. Она жила где-то там, далеко. Да, в Вене. Со временем ему становилось все труднее представить, как и чем она живет. Ее квартира. Вид из окна на Райхсратштрассе, на Ратушный парк. Она не умела писать о себе. Выглядело все так, словно у нее вообще нет своей жизни; возможно, вообще никакой жизни.
В тех немногих письмах, которые он писал ей тогда, он хотя и называл ее мамой, однако делал это лишь потому, что не хотел понапрасну доставлять Виктории боль. Нет, он вовсе не был на нее зол! Она не была ему в тягость. Просто у него было ощущение, что лучше будет не писать ей вовсе. Ему нечего ей сказать; во всяком случае на данный момент. Ну а в том, что касалось самой Виктории… Бог мой, разве он что-нибудь знал о ней?!
Из Лондона он переехал в Берлин, и там началась совершенно призрачная жизнь. Он без труда подыскал подходящую, соответствующую его запросам квартиру в Шарлоттенбурге. На невзрачной улице, обсаженной, правда, деревьями, стояли невзрачные, обшарпанные дома. Район этот явно знавал лучшие времена. Квартира была просторной, из нескольких комнат с высокими потолками, но почти без мебели. Мимо постоянно пьяного привратника Альфред поднимался по крутым лестничным маршам наверх. Из окон квартиры, и вид этот наполнял Альфреда радостью, поверх крыш домов открывалось взгляду пространство, простиравшееся вплоть до поблескивавшей серебром далекой телебашни в восточной части города.
Здесь, в Берлине, он поначалу не удосужился даже записаться в университет. Он много времени потратил на то, чтобы узнать город получше. Он выказал при этом такое рвение, которое в нем самом вызывало отчуждение и казалось весьма подозрительным: неужели он интересовался всеми этими улицами, площадями, зданиями и достопримечательностями, потому что ничего лучшего ему не приходило в голову? Он ходил и по музеям и художественным галереям, к которым раньше не испытывал никакого интереса. Там он долго стоял перед полотном Рогира ван дер Вейдена или перед картинами кого-нибудь из флорентийских художников. Что он пытался разглядеть во всей этой живописи, ему самому было неясно. Иногда он ловил себя на том, что просто подсчитывает количество фигур, изображенных художником, или же, рассматривая нарисованное на картине облако, размышляет, видел ли он когда-нибудь такое облако на небе.
Он подробнейшим образом изучил и разветвленную сеть городской железной дороги и линий метро. Скоро он был уже в состоянии точно сказать, куда ведет та или иная линия, как называются конечные станции, как выглядят кварталы, сквозь которые проложены эти ветки. Особенно занимала его линия электрички, огибавшая озеро Ванзее и проходившая по Груневальду, району вилл. Он частенько стоял, прислонившись к двери вагона, и смотрел на пролетавшие мимо кряжистые дубы и красноватые стволы сосен. Иногда он просто отправлялся бродить по местным лесам.