Вена Metropolis - Петер Розай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виктория была совсем другой. К ней не подходило ни одно правило. Абсолютное исключение. Или абсолютная ошибка? Нет. Лейтомерицкий закусил губу. Была своя положительная сторона в том, что с ним все это произошло, что все получилось именно так, а не иначе.
Сразу после войны Лейтомерицкий стал выдавать себя за солдата и обычного участника войны. Ему не хотелось, чтобы перед ним каялись или чтобы ему сочувствовали. Ему необходим был подъем, который дает только успех. И он знал по судьбе своих товарищей по лагерю, насколько близко соседствуют сочувствие и презрение и как легко одно переходит в другое. А он хотел добиться успеха и наслаждаться жизнью!
Со временем он заметил в себе нечто непреодолимо тяжкое и темное, как противовес в часах, не позволяющее ему выставить стрелки так, как ему хотелось бы. Что-то темное и мрачное затаилось в нем в ожидании. Он этого не боялся, однако непреодолимое предчувствие не позволяло ему ощущать радость и счастье. Он не умел смеяться от души. И никогда от души не смеялся. Смех застревал у него в глотке.
Какое-то время он держался за счет того, что помогал другим людям. Великолепное средство! А потом — потом его захлестнула ненависть.
В той же мере, в какой он ненавидел своих мучителей, а также их пособников и подручных, причастных ко всему, что творилось в недавнем прошлом, он стал презирать себя самого. Эта ненависть была его мукой! Хотя она снова давала ему возможность свободно дышать, воздух был отравлен и не приносил ему облегчения.
Как сладостно и легко дышать, когда рядом с тобой женщина, которую любишь!
«Как же случилось, что все так далеко зашло», — думал Лейтомерицкий, ведя машину. Когда Штрнад — так он уже давно называл Викторию про себя — звонила ему или когда они виделись друг с другом, он не чувствовал ничего, кроме неприязни к ней. Он слушал ее рассеянно. Рассеянность и отвлечение уберегали его от худшего. Иногда в ее присутствии он вдруг словно выныривал из дремы, и в нем возникало отчетливое желание, жутко ясное и властное, просто схватить ее за горло и задушить.
Он, правда, быстро брал себя в руки, он говорил себе: она ведь моя единственная, абсолютное исключение. И может быть именно потому ей одной стоит покаяться за всех остальных. Чтобы все исправилось.
Страшное желание быстро, словно по волшебству, обращалось в удвоенное и заботливое внимание к ней. Теперь ясность чувств снова затуманилась, он словно бы слышал, как в нем что-то шуршит, ощущал движение воздушной струи, все распалось и превратилось в серую, колышущуюся, разноцветную массу, которая напоминала ему — однажды он видел эту картинку перед собой очень отчетливо — кучу макулатуры, которая медленно исчезала в дробильной машине на складе его отца.
«Почему я остался здесь, в Вене?»
— Ты не сын Лейтомерицкого. Лейтомерицкий — не твой отец! — сказала Виктория Альфреду. И Альфред, уже не раз представлявший себе эту или подобную фразу — он словно бы и слышал уже не раз эти слова, — приложил усилия, чтобы не выказать удивление, однако вопреки его воле глаза его широко раскрылись; он взял себя в руки, ради мамы, как он себе сказал. Мама сидела у окна, комкая в руке носовой платок и уставив в пустоту хмурый взгляд, не смотря в сторону Альфреда. Вот она подняла голову и, как делала это не раз, уставилась, не отрываясь, в окно на Ратушную площадь.
— Однажды, ранней весной, примерно в ту же пору, что и сейчас, я была в деревне и загляделась в воду деревенского пруда. И — как я изумилась, что там, в темной его воде, кишмя кишели разные живые существа, и большие, и совсем маленькие! Они плавали в темной воде, одни туда, другие сюда. Как люди, там, внизу, на Ратушной площади, что залита сейчас солнечным светом.
Альфред знал, что мама — он тем временем уже привык так называть тетю Викторию, — что она уже давно отошла от дел и ко всему относилась равнодушно. Хотя и произносила порой: «Лишь тот, кто усерден, заслуживает право существовать в этом мире», — хотя от нее такое или что-то подобное можно было услышать, все же в действительности она дошла до такого состояния, что даже умываться и одеваться ей было мучительно. Нередко он неделями видел ее в одном и том же платье. Немытые жирные волосы, давно не стриженные. Лицо ее — каким прекрасным и привлекательным предстало оно перед ним когда-то! — стало мучнистым и расплывшимся, под глазами, в которых время от времени все же вспыхивали искорки, но искорки лишь гнева и раздражения, висели мешки, и когда-то мягкий и округлый подбородок заострился и торчал теперь, как у ведьмы.
— Кто мой отец?
Она не ответила. Она неопределенно махнула рукой, описав полукруг, — и снова опустила руки на колени.
Альфред сидел в сторонке, у диванного столика, стул он перенес от маленького письменного стола, за которым мать иногда еще возилась с письмами клиентов, но чаще с лотереей. На столике стоял и телефон, она несколько раз на дню звонила в контору — чтобы контролировать все, как она говорила, — негромко, иногда и со смехом.
— Я поначалу любила Лейто. Поверь мне, — продолжала она. — Не думай, что здесь все сильно изменилось. Я имею в виду — в Вене, в Австрии. Эти люди — прирожденные убийцы. Они ненавидят евреев. Радуйся, — улыбнулась она, — радуйся, что ты не еврей! С Лейто я познакомилась в середине тридцатых. В баре, где-то в Пратере. — Она коснулась рукой подбородка. — Я была сильно влюблена в него.
Да, она была сильно влюблена в Лейто, она, девушка из деревни.
— Я ведь на самом деле была деревенская простушка. Он придал мне настоящий лоск.
Эти фразы и подобные им, словно выхваченные наугад, полностью вырванные из своего окружения, засели в памяти Альфреда — засели навечно, как ему показалось. Слегка покачиваясь, он сошел вниз по изгибам лестницы и вышел на Райхсратштрассе. Он знал: мать смотрит на него сверху, она стоит у окна в эркере.
— Я влюбилась во все это приобретательство. Да, так и было. И поскольку Лейто сам верил в приобретательство, верил в одно лишь делание дела, верил во влиятельность и власть, все и получилось так, как получилось. Поначалу Лейто был для меня авторитетом. А потом, когда он стал слабым, когда ему даже пришлось скрываться и прятаться, — тогда у меня появились другие мужчины, и они заняли его место. И знаешь: Лейто ведь не протестовал! Он меня даже сам подталкивал к этому. Конечно, он чувствовал себя не в своей тарелке. Собственно, все это было смешно до слез! Если бы не было так печально. Я ложилась в постель с нацистскими бонзами. То с одним, то с другим. Мне это доставляло удовольствие. Хочу честно признаться. Я и влюблялась в них, то в одного, то в другого. Я не знаю. Я действительно не знаю, кто твой отец. Кто из них.
Часть III
Глава 1
Утром мысли о смерти, и вечером мысли о смерти. Собственно, Альфред думал не о самой смерти, а о процессе умирания. Его полностью захватила эта мысль. Он не предпринимал ничего, в чем можно было бы усмотреть подготовку к самоубийству, — не покупал снотворного, не запасался прочной веревкой. Но мысленно он все время возвращался к этой теме — умирания, угасания жизни, ее окончания прежде всего. Можно ли назвать это размышлениями? В голове у него было пусто, и жил он, собственно, не считая повседневных занятий, словно вне времени. Сладостные чувства вздымались из мрачных глубин — подобно разноцветным или розовым клубам тумана, поднимающимся из пропасти и освещаемым солнцем.
Он не стал допытываться дальше, кто же был его отцом. И теперь он упрекал себя, что оказался слишком тактичен, слишком мягок к Виктории. Нельзя было отпускать ее так вот просто. Ему не следовало ее щадить.
Она говорила только о себе самой! Ей есть дело только до себя самой!
Он точно знал, что все это не так, что обвинения его несправедливы. Наоборот: жизнь его матери, все ее заботы сосредоточились теперь на нем. Намного сильнее, чем когда-либо прежде. Она выполняла любое его желание. Стремилась даже опередить его желания. Всегда заботилась о том, чтобы у него было все, в чем бы он ни нуждался.
А теперь он погрузился в себя. Он чувствовал, как с каждым днем ослабевает его связь с тем, что его окружало, как все словно распадается.
Хуже всего дело обстояло с Георгом.
— Клара и я — у нас больше нет общих интересов, — заявил Альфред своему другу.
— Зачем же ты с ней по-прежнему встречаешься?
Георг отвел взгляд и уставился на ярко-красную папку, лежавшую перед ним на столе, раздутую от бумаг и властно притягивающую взгляд.
Они со Штепаником придумали эту идиотскую идею с рассылкой рекламных листков, агентство, как они его называли. Они разносили по домам и рассовывали в почтовые ящики листки ярко-кричащей расцветки. В них предприниматели и торговцы со всей округи рекламировали свои товары и услуги: портные и обойщики, рестораторы и сантехники, мастерские по изготовлению ключей и фирмы по уборке квартир. Штепаник отказался от своего игорного проекта, по крайней мере до поры до времени. Георг теперь частенько оставался ночевать в небольшом помещении, которое они арендовали для своего агентства. На пару со Штепаником он до поздней ночи крутил ручку ротатора, размножая рекламные листки. То есть Штепаник чаще всего восседал на старом диванчике, покуривая и о чем-то разглагольствуя, а Георг трудился без остановки. Всякий раз, когда Альфред заглядывал к ним, он неизменно заставал обоих партнеров в прекрасном расположении духа.