Прозрение Аполлона - Владимир Кораблинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычай этот бытовал и в профессорском корпусе, и квартира профессора Коринского не была исключением – хочешь не хочешь, и тут принимали визитеров. Но после революции все пошло по-другому: к Коринским перестали ходить с поздравлениями сперва потому, что Аполлона Алексеича втайне подозревали в большевизме и несколько опасались; а после истории с Оболенским, полагая, что сидеть профессору в Чека обязательно, вообще старались держаться подальше, и не то что с визитом, а и, встречаясь на улице, поспешно переходили на другую сторону и делали вид, что не замечают.
Агния Константиновна поэтому никого и не ждала, не готовилась к приему гостей. Несмотря на только что высказанные мужу неожиданно здравые суждения о жизни дочери, ее все-таки начинало беспокоить такое длительное отсутствие Риты. Нет, она вовсе не думает отказываться от своих слов: эмансипация, прогрессивная роль женщины и прочее… Но дело-то почти к вечеру, уже половина второго, а Ритки все нет. Ну, хорошо, спектакль, эта дурацкая «скоморошина»… ну, карнавал еще там какой-то безбожный (хотя это ужасно, ужасно!), обо всем Агния Константиновна была предупреждена дочерью и поджидала ее не раньше утра – в десять, допустим даже, в одиннадцать… Но ведь уже почти сутки прошли, как Рита ушла из дому, и придумать какие-то объяснения такой задержке казалось просто невозможным. Часы показывали без четверти три», Агния себе места не находила. От той умиротворенности, что так чудесно снизошла на нее ночью, и следа не осталось, чувство тревоги и страха нарастало с каждой минутой. Где Рита? Что с ней? Подумать только, так отбиться от дома, так пренебречь матерью… Это чудовищно, это немыслимо, это… это… Агния и слов не находила.
Воображение черт знает что рисовало: таинственный редакционный диван – – Ляндрес – – спектакль – – голая Рита, лишь чашки на груди – – зловещий Лебрен – – безбожный карнавал… Демоны воображения кинулись на Агнию, терзали ее, выматывали последние силы. Хоть бы Аполлон был дома, все-таки с ним легче: груб, примитивен, но от него исходит такая целебная волна здоровья, такое спокойствие… А он позавтракал и ушел в лес, к пану Стражецкому, понес кусочек кулича и пару писанок: «Надо порадовать старика, очень уж одинок…» Добрая душа Поль, за его звериной внешностью…
Она не успела додумать, что же именно за его звериной внешностью, потому что в дверь деликатнейше постучались и нежданно-негаданно в комнату впорхнула мадам Благовещенская.
– Христос воскресе Христос воскресе ах милочка Агния Константиновна какой чудный день я не могла усидеть в душной квартире такое солнце дивная очаровательная весна (она без точек, без запятых говорила, лишь время от времени переводя дыхание) очаровательная весна говорят ночью первый соловей пел в Ботаническом мы не слышали возвращались из театра на бричке и так колеса стучали и молодежь без умолку трещала какой же соловей все восхищались спектаклем как жаль что вы не поехали чудо чудо сплошная злоба дня ах этот Лебрен всякие Ллойджоржи Пуанкаре Распутин и Риточка ваша была бесподобна этот костюм шемаханский так ей к лицу прелесть особенно знаете в том месте где поет «сброшу чопорные ткани» в зале прямо-таки все с ума посходили аплодисменты ужас какие аплодисменты ну немножко откровенно знаете бедра коленки все наружу но что ж такое сейчас это предрассудки мой Мишель говорит культ тела возврат к античности хи-хи-хи не правда ли поздравляю поздравляю…
Агния Константиновна растерялась. Словесная погремушка мадам Благовещенской ее опрокинула, растоптала, безжалостно повергла наземь. Профессорша лежала во прахе, беспомощная, жалкая, униженная. «В зале все прямо-таки с ума посходили… бедра наружу, коленки…» Горох сыпался, сыпался, раскатывался по полу – под кровать, под шкаф, во все уголки комнаты. Большая синяя муха билась в голове о черепную кость, жужжала, металась. С необыкновенной яркостью, виденная давным-давно, еще в молодости, вспыхнула известная картина: обнаженную девушку-рабыню бесстыдно разглядывают цезарь и его приближенные… Боже, какой ужас!
– Но ведь на ней, конечно, было трико? – слабым, умирающим голоском зачем-то спросила Агния.
– Ну, что за вопрос, еще бы без трико! А вы все-таки, я вижу, ухитрились куличик испечь… – Мадам Благовещенская круто повернула разговор, полагая, что то, что надо было ей сделать, уже сделано, да и преотлично: очень много воображающая о себе профессорша одернута, спесь у нее посбита, – с этаким срамом небось не очень-то нос задерешь!
– Ах да, куличик, – пролепетала Агния. – Прошу вас, кушайте, пожалуйста…
Мадам кушала, хвалила, стреляла глазками по сторонам. Жуя, спросила как бы невзначай:
– Что это, милочка, нынче праздник, а вы в одиночестве… А где же ваши? Аполлон Алексеич? Ритуся? Бедная девочка, наверное, спит после вчерашней ночи…
И вот тут Агния не выдержала пытки и разрыдалась.
Профессор в сумерках лишь вернулся от Стражецкого. Глянул на жену и сразу понял – что-то случилось; заплаканное лицо, невидящие стеклянные глаза. На белой своей кроватке сидела, поджав ноги, жалко сцепив у горла длинные хрупкие пальчики. «Обязательно с Маргариткой что-то, – решил профессор. – Ну, знаете… Если так близко принимать к сердцу… Да и что, собственно, принимать? Ведь только что утром сама говорила…» Мысль оборвалась оглушительным дребезгом извозчичьей пролетки по булыжнику мостовой. Чей-то бас спросил за окном:
– Тут, что ли?
– Здесь, здесь! – откликнулись голосом Ляндреса. – Ах, да осторожней, товарищ… Ведь это же барышня, а не мешок с картошкой…
Затем в соседней комнате, где солдаты, – странные звуки шагов: бухающие тяжелыми сапогами и еще какие-то, словно заплетающиеся, шаркающие, неровные.
Наконец Ляндрес (действительно, Ляндрес!) чудно, задом как-то, ввалился в комнату, придержал дверь, и следом за ним бородатый мужик в брезентовом дождевике ввел Риту. Она еле шла, шаркая, загребая ногами, держась за бородатого, бессильно обвиснув на его руках.
Трудно рассказать, что в эти мгновения перечувствовала Агния Константиновна, какие только страшные мысли не взметнулись в ней: несчастный случай… попала под поезд… самоубийство… шальная пуля…
И самое ужасное наконец: пьяна!!
Пьяна, как последняя тварь… как уличная потаскуха!
– Ну, дак куды ж ее класть-то? – равнодушно спросил бородатый мужик.
И Агния с криком кинулась к дочери, в неистовстве, в отчаянии, готовая и проклясть, и растерзать, и оплакать…
Но Ляндрес цепко, неожиданно сильно схватил ее за руку и, словно ножом пырнул, сказал одно-единственное коротенькое жуткое словцо:
– Тиф…
И, словно в бреду, словно прерывистое предсмертное дыхание, медленно, кошмарно потянулись длинные дни весны и лета тысяча девятьсот девятнадцатого.
И был среди этих задыхающихся в духоте и пыли дней тот, когда она умирала.
Пульс не прощупывался, мутной пленкой подернулись помертвевшие глаза; бледные пальцы шевельнулись, пошарили по одеялу; сухие, потрескавшиеся губы приоткрыла, словно что-то хотела сказать… но ничего не сказала, лишь странный, ни на что не похожий, послышался звук – не то стон, не то храп…
И вытянулась. Затихла.
Припав к изголовью, беззвучно плакала вконец измученная Агния. Аполлон Алексеич стоял, стиснув холодный железный прут кроватной спинки, весь вытянувшись вперед, к умирающей дочери; не слыша своего голоса, громко шептал:
– Ты что, Ритка? Ты что?..
В комнате были еще двое: тщедушный лысый старичок в старомодном длинном сюртуке, в золотых очках доктор Ширвиндт и взъерошенный, с покрасневшими глазами Ляндрес. Доктор стоял у стола, посапывая, бормоча, качая головой, возился со шприцем, с какими-то склянками. Бедняга Ляндрес сидел у двери на кончике стула, весь в напряженном ожидании, готовый в любую минуту вскочить, мчаться в город, доставать для больной что угодно, какими угодно средствами, вплоть до…
«Вплоть до преступления!» – отчаянно подумал Ляндрес. Он и сам был словно в бреду. Все, что сейчас ему виделось – Рита, лежащая в забытьи, может быть умирающая, профессор, Агния, доктор со шприцем, – все это будто бы существовало реально и в то же время не могло, не должно было существовать вот так – со смертельной болезнью, с плачем, со всеми приметами близкого конца… Рита! Рита! Раскрасневшаяся на ветру, с прядкой волос, прилипших ко лбу, в тесной кожаной курточке, не застегивающейся на груди… Какая свежесть! Какая сила! «Весна, Революция, Рита…» Что? Она умирает? Ах, оставьте, пожалуйста, какой невероятный вздор! Как может умереть сама Жизнь? Но вот этот ужасный стон… или хрип? Эта мертвая неподвижность тела, сделавшегося под одеялом таким плоским и вытянутым, таким непохожим на ту, что бежала по ослепительным лужицам, разбрызгивая сахарные льдинки, на ту, что была для него воплощением горячей и сильной Жизни, единственной, неповторимой… Нет, нет, она не должна, не может умереть! Что нужно для ее спасения? Какое-то редкостное лекарство? Куриный бульон? Он готов сейчас же достать все, хоть из-под земли, хоть со дна океана! Все что угодно – курицу, лекарство, белый хлеб, любой ценой достать, даже вплоть до…