Новый Мир ( № 6 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, я оказался в раю своего детства. Все его цветы — полынь, репейник, крапива — радостно кивали мне из канав. Правда, не хватало белены, лебеды и конопли, зато пыль, рытвины, колдобины, ржавые железяки — все было на месте, только разбавленное раз так в пятьдесят, лишь с сортиром вышла передозировка. Наш резко континентальный климат любую субстанцию зимой обращал в камень, а летом в перекаленный артиллерийский порох. В здешнее же верзилище я не смог даже войти. Однако стоило мне занять самую дальнюю скамейку на пустынной рассыпающейся платформе, как запах вновь сделался волшебным. Любое место, где ты не знал смерти и сомнений, обращается в рай.
То-то отец без конца звал меня посетить свою Терлицу, стертую с лица земли огнем и свинцом… На что я лишь снисходительно улыбался.
Хорошее мартовское утро, и — страшная усталость к концу дня. Сначала наскочили на промоину, а дальше пошли переметы, перерезающие дорогу сугробы. Уставшие, мокрые, мы еле добрались до ночлега. Утром двинулись дальше, и снова: и день солнечный, и ветра нет — и откуда переметы! Вскакивали и выскакивали с лопатами из кузова и — за старую песню: “Раз-два — взяли, еще взяли…” На третий день мы решили бросить машину и идти пешком. Двадцать пять километров в день — это игрушка. А дорога одна — по реке. Вот так мы за несколько дней добрались до Абези (или до Сивой Маски?), где была перевалочная база от нашей Усть-Воркутинской. Кажется, тут заправлял дядя Коля Никитин, и с ним без свидетелей мы попрощались, как сын с отцом. Обнялись крепко и расцеловались, даже слезы выступили на глазах, ведь некому было улыбнуться по поводу нашей сентиментальности. Дядя Коля знал, что я убежденный коммунист, а у него были плохо осознанные эсеровские замашки, но и сейчас снова наворачиваются слезы. А ведь оба мы культивировали в себе черствость, чтобы меньше страдать…
Так мы пешком дошли до Усть-Усы. Долго ходили по поселку, пока нас пустили ночевать. Неудивительно, ведь бытовики (так для благозвучия называли уголовников) немало досаждали всем. А на следующий день получили по воркутинским справкам заветные паспорта. Тут бы написать о праздничном настроении, о мечтах и полетах фантазии… Да только не было этого ничего, было лишь чувство неопределенности. Не терпелось, конечно, повидаться с родными, — это, как ни топи в себе, все равно вынырнет, — хотелось к друзьям, хотелось скорее узнать все, что до сих пор скрывалось в неизвестности. Но идти пришлось снова пешком, хоть уже с бóльшим чувством свободы. Нет, не в паспорте дело, что-то он меня не радовал. Хотя очень обидно было, когда я его потерял в 1966 году. Да и фото было жалко: наголо остриженная голова, лагерная гимнастерка стали для меня дорогой памятью. Милый мой друг, ныне, увы, покойный, мечтал устроить вечер, когда мы все наденем лагерное облачение и будем есть ржаные галушки с плохо отваренной соленой треской. Не довелось нам. Теперь я один должен об этом рассказывать.
Пару раз мы подъезжали, причем один раз это чуть не закончилось скверно. Догнала нас машина с закрытой будкой в кузове. Остановили, нас посадили в будку и заперли. Подъехали к очередной командировке, и шофер пошел туда быстренько перекусить. Но прошло полчаса, час, полтора — мы стали замерзать. Сначала начали бороться, но тесно, чувствуем, что коченеем, какая-то пустота образуется между телом и одеждой. На мне грубошерстное пальто Шкляра, однако на морозе все превращается в тоненькую паутинку. Стучим, кричим — ни звука, нужно ножами резать будку, но как решиться на порчу казенного имущества? Врагами народа из-за окончания срока мы быть не перестали — готовая антисоветская организация… Шофер, как опять-таки и положено, явился в самый критический момент.
Пассажирских поездов на Котлас еще не было, и мы попросились — за мзду, конечно, — в прицепной вагон, в котором ехала бригада. Вся она состояла из бытовиков, и всю ночь они играли в карты и пьянствовали, беспрерывно вскрикивая то от восторга, то от негодования. Но особенно мы уже не боялись, так как были свидетели, что мы садились. Однако мои спутники были верны себе — ножи держали под подушкой. И в Котлас — мечту многих лет — мы приехали под вечер и в сильный мороз. Кинулись на вокзал, но он был битком набит до самых дверей. Возле выхода стоял наш старый приятель Филиппов. Он служил в ЧК в Полтаве чуть ли не комендантом и знал Короленко (ума не хватило разузнать какие-нибудь подробности об этом замечательном человеке!). И даже он, здоровый мужик, не мог протолкнуться в здание, пришлось искать счастья в городе. Долго мы бродили из дома в дом, но вид наш не внушал доверия, несмотря на мои очки. Только на самой окраине добродушная старушка согласилась нас впустить и рядом со своей деревянной кроватью набросала на пол какого-то тряпья. Оставив котомки с барахлом, мы пошли не более не менее как в ресторан. Музыка, люстры, официантки… Дымченко сразу распорядился: “Все, что есть, и по три порции”. И снова пытаюсь воспроизвести настроение, мысли, чувства — пустая трата времени: поели и спать.
Ночью кто-то из спутников меня тихонько растолкал. Старухи в кровати не было, а из комнаты раздавался веселый смех, в том числе женский. Мы попали в “малину”. Хотя икон был полон дом. Чуть свет мы вскочили, оделись и ринулись к вокзалу. К чести железнодорожного и милицейского начальства, билеты нам выдали бесплатно и в первую очередь: поторопились очистить вверенную им территорию от сомнительной публики. И на второй день мы были в Кирове. Это уже город. Но мы не совсем гармонировали с ним в своих валенках. Солнышко, тает снег… Сначала прыгаем с сухого на сухое, а потом машем рукой: не привыкать. Сперва подмочили ноги чуть-чуть. Холодно. А после второго и третьего раза и вода согрелась. Ничего. Не такое видали.
За хлебом очередь, мы покупаем бублики и вешаем по вязанке на шею. Идем вразвалочку по улице, грызем бублики, смотрим, как на диковинку, на большие дома, читаем все вывески подряд, пока не наскочили: областное управление внутренних дел. О, скорее мимо.
На вокзале вечные очереди, но наши справки чудодейственны. И на следующее утро мы уже в Горьком. Валенки мы в вагоне подсушили, а утром подмерзло — можно шастать. И где-то я заметил вывеску “Отдел народного образования”. И на диво: самый теплый прием. Я на седьмом небе. Все годы на Воркуте я вынашивал мысль, что вернусь на волю — и в рабочие. Но когда воля стала реальной, подспудно зарождалось и другое: школа, дети, наука… Ягоды нет, Ежова нет, а дети вечные.
Эх, папочка, и оставался бы ты с этим вечным, нес малым сим другое вечное. В тебе же и видели посланника из мира Истории! А ты с годами начал подводить к тому, что никакой Истории, какой ее нам Бог дал, у нас нет и быть не может, а есть только нескончаемая афера злодеев и дураков. И единственные доблести в нашем мире — это порядочность и скромность. Антей взбунтовался против власти Земли — оставил и себя без красоты и величия и у других попытался их отнять. Да только кто же согласится отдать воду, воздух, солнечный свет? Ты отнял их только у себя.
А у меня? Нет, стремление приложить руки к созиданию чего-то бессмертного заронил в мою душу несомненно ты. А убил его я сам. Канцелярского тыканья не вынес.
Но если дают работу в Горьком, значит, дадут и в Киеве. И через день Москва. Сухо на улицах, и в душе блаженство. Закомпостировал билет в общий вагон, и за дела. У меня “нелегально” (как звучит для юноши 20-х годов!) вывезенные письма к женам, к родственникам. Передаю живой привет, люди бесконечно благодарны. Кормят, поят, благодарят, завидуют. И ты счастлив, что принес людям радость. Так что в поезд вскакиваю чуть ли не на ходу. Мест нет. Но у меня ни капельки огорчения — быстро забрасываю под скамейку свою котомку, стелю на пол роскошное шкляровское пальто и прямо с торца ныряю туда. Кто-то заворчал — нет мест для их вещей, но я уже кум королю. Пришел проводник — я показал билет, и до утра. Добропорядочные соседи всю ночь возились: вероятно, я им не внушал доверия, а мне это нравилось. Утром я им представился, и они меня даже чем-то угощали. Поахали, поохали немного насчет матушки-судьбы…
А Киев — солнечный, светлый, сухой. Выхожу из вагона чуть не последним, чтобы побыстрее растаять в толпе. Вот он — Киевский вокзал, но ничто не поет во мне — только бы незаметно нырнуть и вынырнуть. Хотя до моего дома всего пять минут ходьбы. Зато в вокзале я сразу попал в объятия профессора Штепы, у которого одно время был ассистентом в польском пединституте, пока там всех не пересажали. “Вечером ко мне!” — “Завтра, сегодняшний вечер дома”. Его тоже арестовывали и страшно избивали, но он ничего на себя не подписал, и Берия его освободил. При немцах он сделался редактором украинской газеты и поносил евреев. Умер профессором Мюнхенского университета, — видимо, прямых преступлений за ним не было. Юридических.