Ежегодный пир Погребального братства - Энар Матиас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Стало быть, Жаклин Герино, известная как Линн, была (втайне, никто не знал) любовницей художника и отшельника полей Максимилиана Рувра, и это длилось уже несколько недель, и прознай об этом жители деревни, они бы сильно удивились и сочли это противоестественным или типа того, точно так же, как в изумлении вытаращились бы парижские друзья и знакомые Макса, не говоря о толстом Томасе, который бы, небось, из ревности стал украдкой плевать Максимилиану в стакан, прослышь он про их кувыркания (так заявлял, по крайней мере, сам художник и хитро улыбался), и только антрополог Давид Мазон подверг их связь более объективному анализу и пришел бы к выводу, что если отвлечься от явных классовых различий, то оба они люди обеспеченные и принадлежат к третичному сектору — сфере услуг, являются самозанятыми представителями творческих про-фесссий, каждый по-своему, и потому их союз с экономической точки зрения вполне возможен, хотя с культурной — удивителен. Линн смотрела на это по-другому: вполне естественное влечение такого Козерога, как Макс, к рожденным под знаком Рака, притяжение астральных противоположностей, сильное и прочное, как у двух магнитов, которые, если их соединить противоположными полюсами, разомкнуть уже невозможно. А Максимилиан вообще ничего не анализировал; он ценил Линн — прежде всего ее роскошное тело, но и попросту характер, дружелюбие, великодушие, собственное мировоззрение — все те качества, которые такой законченный мачо, как он, не мог назвать альтруизмом, тонкостью и умом. Линн сильно страдала оттого, что многие считали ее работу и всех ее коллег ветреными и пустоголовыми, — Макс никогда не вышучивал ее ремесло, наоборот, сравнивал его со скульптурой. В общем-то Макс, в глазах Линн, был идеальным мужчиной, конечно немного инфантильным, но «по сути неплохим», как она говорила; Макс же воображал себя одновременно мужественным в коитусе и нежным после, что, по его мнению, было главным. Таким образом, они встречались уже несколько недель, и Линн втайне надеялась — стараясь не слишком об этом думать и уж конечно ни слова не говоря Максимилиану, — что их роман еще продлится, и потому, увидев огромную стену, сплошь покрытую жуткой мерзостью, не просто отшатнулась, а расстроилась: это открытие, естественно, означало конец их отношений. Она бы могла вынести даже обнаружение многочасовых запасов порнографии, которые таил в себе компьютер Макса, его любовь к огромным бюстам и тучным женщинам — это же прямо Рубенс, сказал бы он, — чьи жирные складки и сиськи качались в такт яростным тычкам профессионалов, но это! Жуть, развешанная в мастерской, была за гранью воображения. И еще ей никак не удавалось понять мотивы Максимилиана. Зачем столько чудовищных фотографий? Несомненно, в них проявились какие-то извращенные фантазмы, которые рано или поздно отыгрались бы на ней. При одной мысли об этом — за рулем машины — ее чуть не вывернуло; к глазам подступили слезы. «Опять облом», — подумала она, ибо глубина разочарования была под стать матримониальным надеждам, и, прибыв через четверть часа домой в Ниор, долго стояла под душем, потом переоделась и отправила Люси серию сообщений, приправленных плачущими и блюющими эмотиконами, после чего снова села за руль (как раз успеет доехать к следующему извращенцу — хозяину бистро) и попыталась забыть в работе жуткие видения недавнего утра.
* * *
Марсьяль Пувро запер траурный зал, где в двух скромных парижских гробах покоились умершие два дня назад молодые супруги — они тихо отравились угарным газом из-за неисправной печки, так и не осознав, что умирают, прямо во сне, плавно перешедшем в вечный покой; неощутимо прошли через жар, холод и разные цвета, предшествующие Ясному Свету, которого они не успели заметить, ибо их тонкая субстанция, ненадолго попав в Бардо, или мир, разделяющий миры, тут же воплотилась в тела двух близнецов, мальчика и девочки, родившихся в клинике в Ниоре, ловко подхваченных акушером и врученных отцу, изумленно и брезгливо глядевшему в разверстую промежность жены — не понимая, как могли протиснуться в эту щель целых два тела, пусть даже таких хиленьких и перепачканных кровью; жена с каплями пота на лбу и еще не высохшими слезами протягивала руки к детям, которых она только что в муках родила и которых тоже однажды опустят в землю бессмертные могильщики, пока же они собирались похоронить пару молодых покойников, ждавших по соседству, и потому спокойно выпивали в подсобке, сидя на мраморных плитах, отложенных под гравировку, и ждали назначенного часа; и заливали в себя серьезные порции водки — из горла, пустив бутылку по кругу; и если один из троицы удерживал ее дольше положенного, то двое других начинали ворчать: время-то поджимает — оно всегда поджимало, хотя делать им предстояло одно и то же: предавать земле или огню чьи-то бренные останки, а длиннолицые трудяги все трепались и выпивали, и обсуждали пир, до которого оставалось недолго, три месяца, он пройдет весной, как проходил ежегодно с тех пор, как создан свет, — вот уж позабавимся наконец, и напьемся в стельку, и наедимся до отвала, и три дня никаких трупов, поскольку, как знает всякий, во время пира Погребального братства никто не умирает, это подарок Братству от Безносой, это отгул, праздничное торжество вдали от тризны, рождественские каникулы и передышка в катастрофах, подарок святого Николая скучнолицым трудягам. Три месяца — вроде бы и много, но для них зима была временем нетерпеливого ожидания, когда они пили больше привычного, потому что мерзли, потому что ручки у гробов покрывались инеем, а мрамор казался еще холоднее, чем всегда, и земля поддавалась с трудом, несмотря на единственную их игрушку — крошечный бульдозер, поэтому они грелись и думали, что скоро пир, и на него придут все: землекопы, кладбищенские сторожа, гробовщики при галстуках, водители роскошных катафалков — и скажут положенные по ритуалу слова, и потом набросятся на еду и питье, перемежая все рассказами и философскими размышлениями, и забудут на целых две ночи о том, что Колесо вращается и что все люди рано или поздно окажутся у них на плечах, потому что никого это не минует: что бы ни случилось с тонкой материей души, тело всегда возвращается в руки могильщиков.
Они редко обсуждали обстоятельства смерти; иногда с жалостью рассматривали приятные формы какой-нибудь клиентки и тихонько проводили по ним пальцем; подсмеивались над кривыми ногами или над жалкими посмертными формами мужских причиндалов, скукоженных или свернутых набок; читали татуировки, разглядывали растительность, бородавки, родинки; всегда пересчитывали пальцы на ногах и смеялись, как дети, если находился палец сверх нормы — суля удачу и грядущее изобилие. Часы не трогали, брали только крестильные цепочки, браслеты и перстни с печатками, если их забывали снять родственники; иногда присваивали кто красивую рубашку, кто галстук — это не грех, а знак уважения. Современные часики долго тикали в могилах на истлевших запястьях, года два или даже больше, когда как, и кладбищенские смотрители всегда рассказывали во время пира, что глухое биение, идущее из-под земли, для них словно приятная компания, а будильники кварцевых часов напоминают, что пора идти на перекус — если вдруг они позабудут.
Третий, самый молодой, ждал своей очереди, жадно глядя на бутылку, руки у него тряслись; он пока не смел ворчать, но следил, как опасно падает уровень жидкости; старшего это раздражало, и потому он, нарочно не торопясь, тянул из бутылька, рассусоливал, чтобы позлить его, и тогда молодой, не в силах терпеть, буркнул: «Ну, ты скоро?» Знак неуважения вывел из себя старшего, у того вообще выпивка шла на злобу, — раз так, ты свой черед пропускаешь, и он властно забрал себе пузырь, с которым второй решил наконец расстаться. Малец нахохлился, встал, ругнулся, плюнул на землю, увидев, как первый могильщик заглатывает бухло, которое полагалось ему по праву, — что за дела вообще! — его расстройство сильно позабавило остальных, которые к тому времени уже наполовину окосели: ему щедро выдали опивки; он подхватил бутылек, как куклу, как девушку на танцах, прижал его к себе, бережно поднес к губам — и прикончил залпом. Потом с грустью запустил тару через всю подсобку в большой зеленый пластиковый бак, где она приземлилась на кучу сестер и разбилась вдребезги; это вызвало дежурную шутку: «Ты что! Соседей разбудишь!» — и все трое от души посмеялись. Приближался положенный час; совсем скоро им одеваться, напяливать черные костюмы и белые рубашки, проверять, точно ли выбриты лица; затем для нейтрализации выхлопа принимать — бережливо и по очереди — малую толику дорогих духов «Русская кожа», сначала прополоскать горло, а глотку эти духи драли почище самогона, потом глотнуть и, облегченно крякнув, подышать в ладонь, проверяя, что теперь не пахнет, и, приведя себя в полную готовность, ждать шефа. Тогда и начиналась собственно их работа — четыре раза крутануть отверткой по углам гробов, предварительно проверив (бывали досадные промашки и после них — непростые улаживания ситуации), что тело действительно внутри; потом вынос гроба в окружении родственников или без них, по обстоятельствам; затем закрыть заднюю дверь автомобиля, положив венок (или несколько, как выйдет) на гроб. Наконец (если вокруг народ — аккуратно), попрепираться между собой, кому вести катафалк, так как это самая приятная часть работы, сидишь себе спокойно в салоне вполне шикарной тачки и слушаешь радио, шеф тем временем посапывает рядом на сиденье пассажира, а остальные едут следом (опять же незаметно) в старой развалюхе и везут инструменты для закапывания вырытой утром ямы. По прибытии в соответствующую церковь шеф Марсьяль превращался в распорядителя траурной церемонии, это официальное название его роли; он там скажет, кому что делать, найдет слово для каждого из скорбящих; они расставят цветы, и, если повезет, найдутся какие-нибудь добровольцы нести гробы в церковь, и тогда пьяненьким работягам не придется таскать жмуриков и устраивать их на лучшие места все того же неизменного шоу, от которого сами они не получат никакого удовольствия. Потом всем ехать на кладбище, Марсьяль коротко и деликатно объяснит растерянным гостям, что они могут по желанию коснуться гроба или бросить на него горсть земли — последний жест, последнее прости; и в этот момент слезы потекут сильнее, и могильщики, по сердечной слабости стараясь не смотреть на публику, спустят покойничков на лямках в могилу. С нетерпением дождутся, пока народ уйдет, и там, уже не торопясь, разделят бутылек, поднесенный — такова традиция — кладбищенским сторожем, если на кладбище есть сторож, наскоро и без особого почтения забросают яму землей или запрут склеп, у кого как, и дело сделано, и все отправятся по домам, и не о чем тут поминать.