Глиф - Персиваль Эверетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да-да, конечно, – сказал Мелвин. – Я пойду ночевать на улице, только сначала обналичу весь свой счет.
– Ты с ним спала? – спросила Штайммель у Дэвис.
– Всего два раза.
– Выметайся, – сказал Мелвин.
– Мелвин, мне правда нужна твоя помощь. У нас на хвосте правительство. – Дэвис как можно трогательнее прикусила губу и чуть опустила голову.
– Чье правительство?
– Наше правительство. А то чего бы мы боялись? – Дэвис подошла к дивану, села, перебрала журналы на кофейном столике. На обложках не было ни тревожно новых историй, ни фотографий ее, Штайммель или Ральфа. Штайммель подошла к холодильнику, открыла дверь, засунула внутрь голову и достала пиво.
– Угощайся, – сказал Мелвин. Он подошел к Дэвис и сел рядом на диван. – Ты здесь не останешься.
– Всего на пару дней, Мелвин.
– Нет, нет, нет, нет, нет, нет. У меня новая подружка.
– Поздравляю.
Штайммель рухнула в кресло у кофейного столика, напротив Дэвис и Мелвина, и отхлебнула пива. Не мигая уставилась на Мелвина.
Его это обескуражило. Он повернулся к Дэвис:
– Ты мне здесь не нужна. Я не хочу, чтобы Аманда тебя увидела.
– Аманда, – повторила Дэвис. И сказала Штайммель: – Ее зовут Аманда.
Она произнесла имя в никуда.
– Всегда хотела быть А-мандой. Скажи мне, Мел, как она в постели?
– Ну все, хватит! Вон!
Ни та ни другая не шелохнулись, и тогда Мелвин сказал:
– Если через три секунды вы не исчезнете, я звоню в полицию.
Тут Штайммель извлекла пистолет и попросила Мелвина сесть и заткнуться.
замысловатое
Как и все истории, каждая из тех, что я предлагаю здесь, имеет другую сторону.[246] Изложение случаев из моей жизни, если позволите, – не простой гедонизм, не простая анархия. И я не занимаюсь корыстным и незатейливым разгромом тех или иных постструктуралистских идей, пусть такие идеи совершенно ослеплены собственным отражением, загипнотизированы и машинально-решительны при столкновении с университетской администрацией. Сам факт существования историй предполагает альтернативное прочтение. Все, что мне остается, – дать тексту шлем и презервативы и выпустить его в мир. После Хиросимы, Освенцима и Кровавой реки[247] нет больше простых истории, нет хороших районов, нет надежных смыслов. Смысл стал пространственной метафорой присутствия, в некотором роде постоянными самощипками: сплю я или нет? Но если ущипнуть слишком сильно, останется синяк, знак – знак, который можно истолковать как жест, и каждый жест есть просто жест, но он занимает пространство и поэтому должен иметь смысл, а любому смыслу мы дали определение выше, и – о, что за круг, что за круг, что за круг.
ах, когда-то, милый Боже,вновь сомкнётся этот круг?[248]
Отец Чакон вернулся в комнату, напевая: «В клубе Ми – в клубе Ки – Микки Ма-у-са». Он встал у меня в ногах и принялся меня разглядывать. Я посмотрел на закрытую дверь у него за спиной.
– Твои новые родители спят в сарае, на заднем дворе. Я им сказал, что здесь, со мной, тебе будет теплее.
отрыв симулякра
После короткой и огорчительной заправки в Стратегическом авиационном командовании полковник Билл облетел всю центральную и южную Калифорнию, надеясь обнаружить своего ребенка. С двадцати тысяч футов, конечно, ничего не было видно, а с пятнадцати тысяч над улицами Лос-Анджелеса и Лонг-Бича – он сделал пару кругов – люди смотрелись муравьями (впрочем, для него они и были муравьями), но ребенка он не нашел. Чуть не столкнувшись с несколькими пассажирскими авиалайнерами и транспортным вертолетом, полковник Билл приземлился на военно-воздушной базе в Марче. Оттуда он покатил на своем «хаммере» к филиппинскому кафе неподалеку, в Морино-Вэлли, где взял яблочные оладьи и чашку черного кофе. Он разглядывал всех входящих посетителей. И от нечего делать болтал с хозяином – своим знакомым.
– Не знаю, где начать, Фердинанд, но почему бы не здесь, – сказал полковник Билл.
– Что ты ищешь? – спросил Фердинанд.
– Не могу сказать.
– Ал, секрет? У меня много секретов, и тут, и дома, в Маниле. Ты знаешь, что однажды меня обвинили в убийстве?
– В убийстве? Врешь?
– Не вру, – сказал Фердинанд. – Думали, я убил одного человека. Человек был враг моего отца. Дело было в тридцать третьем году. Но судили меня только в сороковом.
– Семь лет? И что, все это время ты сидел?
Фердинанд рассмеялся:
– Нет-нет.
– Значит, тебя отпустили. – Полковник Билл откусил оладью, Фердинанд кивнул. – Это ты убил?
Фердинанд рассмеялся:
– Меня отпустили.
Полковник Билл тоже усмехнулся.
– Когда я здесь, я ужасно скучаю по Филиппинам. – Фердинанд налил себе кофе и сделал глоток. – Понимаешь ли, там меня считают героем. Я возглавлял антияпонское сопротивление во Вторую мировую, знаешь. Участвовал в Батаанском марше смерти.[249]
– Сраные япошки.
Фердинанд кивнул.
– Ты много повидал, – сказал полковник Билл. – А теперь у тебя кафе и президентство.
– Да, и двести тридцать семь миллионов долларов. Люблю Америку.
Оба засмеялись.
* * *Мелвин покачал головой.
– Подождите, я не понимаю, – сказал он. – У вас двенадцать ученых степеней на двоих, и вы ничего не придумали, кроме как разбить своей черепушкой ему лицо?
– Но ведь сработало, – сказала Штайммель.
– Так что вы хотите со мной сделать? – спросил Мелвин.
– Еще не решила. Но помни, Мел, терять нам нечего.
– Я учту.
Дэвис расхаживала по ковру перед окном.
– Штайммель, я не знаю, как быть. Понятия не имею, как мы найдем ребенка. Этот ребенок – знак, а я не могу отыскать его даже в своем метаперцептуальном поле. – Дэвис начала оседать. – А теперь я потеряла и Рональда. Он был хороший подопытный. Рядом с ним Уошо[250] казалась грызуном.
Штайммель оскалилась:
– Та обезьяна не разговаривала. Это был феномен Умного Ганса,[251] сама знаешь.
– Неправда! – крикнула Дэвис.
Мелвин усмехнулся.
– Над чем смеешься? – спросила Дэвис.
– Над вами.
– Скажи мне, Мелвин, что за фильмы ты пишешь? – спросила Штайммель с поддельным интересом.
– Я пишу боевики.
Штайммель улыбнулась и кивнула:
– Ясно. Ты пишешь эти дерганые, нудные, антиобщественные, низкопробные целлулоидные подтирки. Ну а я фотографирую идеи.
Дэвис насмешливо фыркнула:
– Да, Мелвин, тебе только фильмы о рыбах снимать. Как нам найти одного конкретного ребенка среди двадцати миллионов человек?
– Во-первых, судя по вашим рассказам, ребенок не среди двадцати миллионов человек. Ваш ребенок в руках у какой-то невероятной правительственной службы. Какое-то секретное шпионское общество держит вашего ребенка в каких-то тайных яслях.
– Пристрелить его, а? – спросила Штайммель у Дэвис.
– Он прав, – ответила Дэвис. – Наверно, они запрятали сосунка в какую-нибудь ракетную шахту.
– Можете уйти, когда захотите, – сказал Мелвин. – Я не стану звонить в полицию. Обещаю. Просто уйдите – и я скажу, что никогда вас не видел. Пожалуйста.
– Хватит просить, Мелвин, – огрызнулась Дэвис. – Вот почему я тебя бросила. Ты вечно просишь. Просишь секса. Потом просишь меня остановиться.
– Это я тебя бросил, обезьянья манда, – сказал Мелвин.
– Мечтать не вредно, – ответила Дэвис.
– Ну все! – Мелвин встал. – Обе – валите из моего дома, немедленно!
Штайммель и Дэвис переглянулись и рассмеялись.
мост
БОГ: Ролан, ты думаешь, разумно было засунуть пенис той молодой аспирантке в вагину и двигать им туда-сюда?
БАРТ: Так было нужно. Мой пенис – расширение, не меня, но самого значения моих слов, моих следов на каждой странице, будь то письмо или произвольные пометки. Ты знаешь, я француз.
БОГ: Просто Дуглас так рассчитывал на ее постоянное обожание.
БАРТ: Я ничего не мог поделать. Если б мой пенис не был в ней, где бы он был? Если не там, то где? Мой пенис, данный тобой инструмент, расширение тебя, в конце концов, тебя и двух других сторон треугольника. Благолепие.
БОГ :А еще ты подбивал клинья к его жене, пусть и безуспешно.
БАРТ: Эта-то – она сумасшедшая. Ты знаешь, они обе не француженки.
эксусай
Вспоминая, как у Микеланджело Бог тянется сверху к руке Адама, изображая какой-то там сакраментальный жест, должен ли я испытывать то, чего мое более смутное описание того же прикосновения не способно достичь из-за отсутствия у меня литературного художественного видения? Цвета, линии, формы, даже сам размер действительно могут впечатлить, но перейти от этого признания мастерства к духовно волнующему контакту, независимо от моих культурных связей и близости к самой работе, – ребенку, равнодушному к разговорам о небесах, саде и дьяволе, такое кажется маловероятным. В конце концов, мое восприятие Бога, пожалуй, заслуживает большего доверия, поскольку я к нему ближе, чем любое другое жестикулирующее существо: я не испорчен воспитанием и плохо пересказанными библейскими сюжетами, к тому же не так давно вышел из тюрьмы. Вот, и мне могут сказать, что благодаря «силе искусства» этот потолок капеллы скорее достигает своей цели, чем, скажем, Шнабель[252] с аморфным голубым изображением Всемогущего. Но я возвращаюсь к своей картине. Толстый священник подбирается к малышу на кровати, стену у него за спиной украшают два рисунка с норвежскими скаутами-волчатами, а родители юнца изолированы в какой-то холодильной камере, вдали от происходящего.