Легенда о Тиле Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, их приключениях отважных, забавных и достославных во Фландрии и других странах - Шарль де Костер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медленно и долго говорит один старик, потом дама, судя по виду – королева, подаёт его величеству пергаментный свиток, на котором написано много чего-то, и император, кашляя, читает это глухим, тихим голосом и потом говорит:
«Много странствовал я по Испании, по Италии, по Нидерландам, Англии и Африке, и все странствия эти были ко славе Господа Бога, к мощи нашего оружия, ко благу моих народов».
Потом он долго говорит ещё и объявляет, что он немощен и устал и вознамерился вручить сыну корону Испании, равно как все принадлежащие ей герцогства, графства и баронства.
И он плачет, и все плачут вместе с ним.
Король Филипп поднимается с места, бросается на колени и говорит:
«Ваше величество, как могу я осмелиться принять эту корону из ваших рук, когда вы ещё в силах носить её!»
Потом император шепчет сыну на ухо, чтобы он обратился с благосклонной речью к господам, сидящим на покрытых коврами скамьях.
Филипп, не поднимаясь, обращается к ним и говорит кислым тоном:
«Я знаю французский язык настолько, чтобы понимать его, но не настолько, чтобы говорить на нём. Поэтому выслушайте, что вам скажет вместо меня епископ Аррасский, кардинал Гранвелла».
«Плохая речь, сын мой», – говорит его величество.
И действительно, среди собравшихся поднимается ропот, они видят, как надменен и высокомерен молодой король.
Потом говорит королева, вознося государю хвалу, затем слово переходит к одному престарелому доктору, и, когда он кончил, его величество мановением руки благодарит его. После того как покончены все формальности и разглагольствования, его величество объявляет своих подданных свободными от присяги ему, подписывает утверждающие это документы, потом поднимается с трона и уступает сыну своё место. И все в зале плачут. И император с приближёнными удаляется в домик в парке.
Здесь, оставшись одни, они запираются в зелёном зале, и император, захлебываясь от хохота, обращается к королю Филиппу, который не смеётся:
«Видишь ты, – говорит его величество, смеясь и икая, – как мало надо, чтобы растрогать этих людишек. Какой поток слёз! И этот толстый Маас, который в заключение своей длинной речи ревел, как телёнок. Да и ты как будто растроган, но недостаточно. Вот настоящее зрелище, каким надо потчевать народ. Сын мой, мы тем больше любим наших любовниц, чем дороже они нам стоят. С народами то же самое. Чем больше мы с них дерём, тем больше они нас любят. В Германии я терпел Реформацию, в Нидерландах сурово преследовал её. Если бы немецкие государи остались католиками, я бы сам перешёл в лютеранство, чтобы конфисковать их владения, а они верят в мою преданность римско-католической вере и жалеют, что я покидаю их. Благодаря мне погибло в Нидерландах пятьдесят тысяч человек, – наиболее достойных мужчин и самых прекрасных женщин, всё за ересь. Теперь я покидаю престол, а они хнычут. Не считая конфискаций, я добыл оттуда больше денег, чем могли бы дать Индия или Перу, – а они огорчены, что теряют меня. Я нарушил Кадзанский мирный договор, я задушил Гент, я уничтожил всё, что могло мне помешать; вольности, права, привилегии – всё я подчинил власти моих чиновников, а эти простофили считают себя свободными, потому что им разрешено стрелять из луков и носить в процессиях их цеховые знамёна. Они чувствуют руку властелина: благодушествуют в клетке, воспевают и оплакивают меня. Сын мой, будь с ними, как я: милостлив на словах, суров на деле. Лижи, пока не пришло время укусить. Непрестанно клянись блюсти все их вольности, права и преимущества. Но, увидев, что они опасны, растопчи их. Не касайся их робкой рукой: тогда они – железные; но они оказываются из стекла, когда ты раздробил их тяжёлым кулаком. Не потому уничтожай еретиков, что они отвергли католическую веру, но потому, что они могут подорвать наше положение в Нидерландах. Те, которые нападают на папу с его тройной короной, легко справятся с государями, которые носят лишь одну корону. Сделай, как я, из свободы совести оскорбление величества, влекущее за собой конфискацию имущества, и всю жизнь, как я, будешь получать наследства. И когда настанет день, когда ты отречёшься или умрёшь, они скажут: «Ах, добрый был государь!» – и заплачут».
– Дальше ничего не слышу, – сказала Неле, – ибо его священное величество лежит на кровати и спит, а король Филипп, надменный и горделивый, смотрит на него без любви.
После этих слов Катлина разбудила её.
И Клаас в раздумье смотрел в огонь, пылавший в глубине печи.
LIX
Покинув ландграфа Гессенского, Уленшпигель проехал через площадь перед замком; он видел сердитые лица придворных кавалеров и дам, но это мало тронуло его.
Во владениях герцога Люнебургского он встретил компанию Smaedelyke broeders, весёлых фламандцев из Слейса, которые каждую субботу откладывали понемножку денег, чтобы раз в год съездить в Германию.
С пением совершали они свой путь, сидя в открытой телеге, которую здоровенный амбахтский конь шутя тащил по просёлкам и болотам герцогства Люнебургского. Некоторые из них играли на скрипках, дудках, лютнях, волынках, производя страшный шум. Рядом с телегой иногда шёл пешком толстяк, игравший на rommel-pot, – видно, в надежде сбавить немного жиру.
У них уж приходил к концу последний флорин, когда они увидели Уленшпигеля со звонкой монетой в кармане. Затащив его в корчму, они угостили его там, чему Уленшпигель не противился. Но когда он заметил, что эти ребята перемигиваются и посмеиваются, подливая в его кружку, он догадался, что они замышляют что-то против него, вышел за дверь и стал подслушивать, что они там говорят. И вот он слышит:
– Это живописец ландграфа, – говорил толстяк, – он получил там больше тысячи флоринов за картину. Угостим его хорошенько: получим вдвойне.
– Аминь, – ответили прочие.
Уленшпигель отвёл своего осёдланного осла в ближайший дом – шагов за тысячу; дал там девушке два патара, чтобы она за ним присмотрела, вернулся в трактир к своей компании и молча сел за стол. Они всё подливали и платили за него. Уленшпигель, позванивая графскими золотыми в кармане, сказал, что только что продал мужику своего осла за семнадцать серебряных талеров.
Так они двигались дальше под звуки дудок, волынок, rommel-pot, обильно угощаясь и забирая по дороге всех женщин, которые казались им подходящими. Они народили таким образом не мало детей; случайная подруга Уленшпигеля впоследствии тоже родила сына, которого назвала Эйленшпигельчик, – что по-немецки значит «зеркало» и «сова», ибо, как немка, она не понимала прозвища своего случайного сожителя, а может быть, мальчик назван был в память часа, когда был сотворен. Он и есть тот Эйленшпигель, о котором ложно утверждают, будто он родился в Книттингене, в Саксонии.
Здоровенный конь мчал их телегу по дороге, навстречу деревням и трактирам. У одного из них с вывеской «In den Ketele» – «Корчма Котёл» – они остановились: уж очень вкусно пахло оттуда.
Приблизившись к хозяину, толстяк указал ему пальцем на Уленшпигеля и сказал:
– Это графский живописец: он платит за всё.
Трактирщик посмотрел на Уленшпигеля и был удовлетворён этим осмотром. Услышав звяканье флоринов и талеров, он уставил стол яствами и питиями. Уленшпигель ничего не пропустил. И всё звенели в его кармане монетки. Кроме того, он похлопывал себя по шапке, приговаривая, что там хранится самое большое сокровище. Так длилось пиршество два дня и ночь, пока, наконец, компания не обратилась к Уленшпигелю:
– Пора расплатиться и ехать дальше.
– Разве крыса, сидя в сыре, думает уйти? – ответил Уленшпигель.
– Нет.
– А когда человек отлично ест и пьёт, тянет его к уличной пыли и к воде из лужи, полной пиявок?
– Нет.
– Ну и будем здесь сидеть, пока мои флорины и талеры служат воронкой, через которую льётся в наши глотки душу веселящий напиток.
И он приказал трактирщику подать ещё вина и колбасы.
– Я плачу́, ибо теперь я ландграф, – сказал Уленшпигель за едой, – но когда мои карманы опустеют, что вы будете делать, друзья? Примитесь за мою шапку, в которой везде, и в тулье и в полях, зашиты червонцы.
– Дай пощупать, – закричали они.
И, захлёбываясь от удовольствия, они нащупывали пальцами монеты величиной с червонец. Но один щупал так настойчиво, что Уленшпигель отобрал у него шапку со словами:
– Погоди, пламенный доильщик, ещё не настала пора для доения.
– Дай мне половину твоей шапки, – попросил тот.
– Нет, а то у тебя будет дурацкая голова: в одной половине свет, в другой потёмки.
И, передав трактирщику шапку, он сказал:
– Побереги её у себя, пока жарко. Я выйду на двор.
Трактирщик взял шапку, а Уленшпигель, очутившись на улице, перебежал туда, где был осёл, вскочил на него и доброй рысью помчался в Эмден.