Легенда о Тиле Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, их приключениях отважных, забавных и достославных во Фландрии и других странах - Шарль де Костер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Плаха или колесо, топор или, по меньшей мере, виселица, – подумал Уленшпигель, – тогда лучше никого не рисовать. Ну, посмотрим».
– Где зал, который я должен украсить всей этой живописью? – спросил он ландграфа.
– Пойдём, – ответил тот.
И он привёл его в огромную комнату с необъятными голыми стенами.
– Вот, – сказал он.
– Было бы хорошо, – сказал Уленшпигель, – чтобы все стены были завешены большими занавесами, дабы предохранить мою работу от мух и пыли.
– Хорошо, – сказал граф.
Занавесы были повешены. Уленшпигель потребовал трех помощников: растирать краски, сказал он.
В течение тридцати дней Уленшпигель и его помощники занимались жраньём и выпивкой. Сам ландграф заботился о том, чтоб им доставлялись лучшие яства и вина.
Но на тридцать первый день он просунул нос в дверную щёлку: Уленшпигель строго запретил кому бы то ни было входить в комнату.
– Ну, Тиль, как картина?
– Ещё далеко до конца.
– Можно посмотреть?
– Нет ещё.
На тридцать шестой день ландграф опять просунул нос в щёлку:
– Ну, Тиль?
– Кончаем, господин ландграф.
На шестидесятый день ландграф рассердился и влетел в зал с криком:
– Покажешь ты мне, наконец, картину, нахал?
– Сейчас, сейчас, господин грозный государь, благоволите только разрешить не поднимать завесу, пока не сойдутся все придворные дамы и кавалеры.
– Хорошо.
И по приказу государя все собрались в зале.
Уленшпигель стал перед опущенной завесой и сказал:
– Господин ландграф и вы, госпожа ландграфиня, и вы, господин герцог Люнебургский, и прочие прекрасные дамы и доблестные кавалеры: здесь, за занавесью, на картине я изобразил ваши прелестные или мужественные лица. Каждый из вас легко узнает своё изображение. Вам хочется скорее взглянуть на себя, и это нетерпение вполне понятно. Но благоволите потерпеть ещё немного и выслушать одно словечко или с полдюжины таковых. Прекрасные дамы, доблестные воители, вы все, у кого в жилах течёт благороднейшая дворянская кровь, увидите мою картину, но если бы кто-нибудь в вашей среде оказался низкого происхождения, он не увидит ничего, кроме белой стены. Благоволите раскрыть ваши благородные глаза.
Уленшпигель открыл завесу и продолжал:
– Лишь высокорождённые, лишь дамы и кавалеры благородной крови могут видеть картину. Отныне все будут говорить: он слеп к живописи, как мужик, или он понимает в картинах – вот подлинный дворянин.
Все смотрели в упор, все притворялись, что прекрасно видят, показывали друг другу на свои портреты, узнавали, обсуждали их. На самом деле они видели только голые стены и были очень удручены этим.
Вдруг шут, бывший при этом, подпрыгнул на три фута вверх, загремел бубенчиками и закричал:
– Пусть я буду самый низкий, униженный мужичонко, но я буду в трубы трубить и барабаны бить, провозглашая одно: «Ничего здесь не вижу, кроме голых, белых, пустых, гладких стен! Так да поможет мне Господь Бог и все святые!»
– Там, где появляются дураки, умным людям надо уходить, – сказал Уленшпигель.
Он уже выходил из замка, когда его удержал сам ландграф.
– Дурачок, дурачок, – сказал он, – бродишь ты по свету, восхваляешь во всю глотку прекрасное, издеваешься над глупостью. Пред такими важными дамами и ещё более знатными вельможами ты, по народному обычаю, решился посмеяться над дворянским чванством и высокомерием; повесят тебя когда-нибудь за твой длинный язык.
– Если верёвка будет золотая, – ответил Уленшпигель, – то при одном моём взгляде она рассыплется в куски от страха.
– Вот тебе первый кусок, – ответил ландграф, протягивая ему пятнадцать флоринов.
– Благодарю от души вашу милость, – сказал Уленшпигель, – каждый трактир по дороге получит по ниточке, – по ниточке чистого золота, которая сделает всех этих каналий-трактирщиков крезами.
И, гордо заломив набекрень шляпчонку с торчащим пером, он весело вскочил на своего осла и умчался.
LVIII
Листья желтели на деревьях, и порою проносился осенний ветер. Случалось, что час-другой Катлина была совсем в добром разуме. И Клаас говорил тогда, что это дух Божий, в благостном милосердии, навещает её. В такое время она чародейством слов и движений заставляла Неле видеть за сотни миль то, что происходило на площадях, на улицах и даже в домах.
И в этот день Катлина была в ясном уме и вместе с Классом, Сооткин и Неле ела оладьи, обильно политые пивом.
– Сегодня отрекается от престола его величество император Карл Пятый, – сказал Клаас. – Неле, милая, не могла ли бы ты увидеть, что делается теперь в Брюсселе?
– Увижу, если Катлина захочет, – отвечала Неле.
Катлина приказала ей сесть на скамью и словами и движениями, действовавшими, как волшебство, заставила Неле тихо погрузиться в глубокий сон.
– Войди, – приказала ей Катлина, – в маленький домик в парке, здесь любит пребывать император Карл Пятый.
– Вот я в маленьком зелёном зале, – говорила Неле тихо и как бы задыхаясь. – Здесь сидит человек, ему около пятидесяти четырёх лет, седой, лысый, с русой бородкой и сильно выдающимся подбородком. Взгляд его серых глаз исполнен хитрости, жестокости и притворного добродушия. Этого человека называют «его святейшим величеством». Он простужен и кашляет. Подле него стоит другой человек, молодой, большеголовый, уродливый, как обезьяна, я видела его в Антверпене, – это король Филипп. Его величество бранит его за то, что он последнюю ночь провёл вне дома. «И всё затем, – говорит он, – чтобы в каком-нибудь жалком вертепе найти грязную потаскуху». Он говорит сыну, что от волос его несёт кабаком, что его удовольствия недостойны короля, что к его услугам нежные тела, атласная кожа которых омыта в благоуханной ванне, и руки влюблённых знатных дам. А ему по вкусу какая-нибудь хавронья, которая, верно, ещё не отмылась от объятий пьяных наемников, только что покинутых ею. Нет девушки, нет мужней жены, нет вдовы, которая отказала бы ему: ни одной – даже самой прекрасной и знатной из тех, которые освещают свои любовные радости благоуханными светильниками, а не вонючими сальными свечами.
Король отвечает его величеству, что он будет повиноваться ему во всём.
Его величество кашляет и выпивает несколько глотков горячего вина.
«Теперь, – говорит он Филиппу, – ты увидишь Генеральные штаты – епископов, дворян и горожан: всегда молчаливого Вильгельма Оранского, тщеславного Эгмонта, мрачного Горна, отважного, как лев, Бредероде и всех кавалеров Золотого руна, во главе которых я поставлю тебя. Ты увидишь сотни суетных людей, которые дадут себе отрезать нос, чтобы носить его на золотой цепи на груди – как знак высшей знатности».
Потом он меняет тон и жалобно говорит королю Филиппу:
«Ты знаешь, сын мой, я отрекаюсь в твою пользу, я дам миру величавое зрелище и буду говорить перед толпой, хотя я кашляю и икаю, – это потому, что я слишком много ел всю жизнь, сын мой. Железное у тебя сердце должно быть, если ты после моей речи не прольёшь нескольких слезинок».
«Я буду плакать, батюшка», – отвечает король Филипп.
Теперь его величество говорит своему слуге по имени Дюбуа:
«Накапай мне мадеры на кусочек сахару, Дюбуа: у меня икота. Хоть бы она не напала на меня, когда надо будет говорить перед людьми. Этот вчерашний гусь, должно быть, никак не пройдёт. Уж не выпить ли мне стакан орлеанского? Или лучше не надо – оно такое терпкое. Или сардинку съесть? Нет, жирно. Дюбуа, дай бургонского».
Дюбуа подаёт королю вино, потом одевает его в пурпурный бархат, накидывает ему на плечи парчовую мантию, опоясывает мечом, вкладывает ему в руки скипетр и державу и надевает на голову корону.
Его величество выходит из павильона, садится на маленького мула, за ним идут король Филипп и несколько придворных. Так направляются они к большому зданию – дворцу; здесь в одной из комнат они встречают высокого, стройного мужчину в богатой одежде; это – Оранский.
«Как ты меня находишь, кузен Вильгельм?» – спрашивает его величество.
Но тот не отвечает.
Его величество говорит не то сердито, не то в шутку:
«Что ты, онемел навеки, кузен? Даже тогда, когда надо сказать правду старым мощам? Царствовать мне или отречься? Скажи, Молчаливый».
«Ваше святейшее величество, – говорит высокий, – когда приходит зима, самый могучий дуб стряхивает с себя листья».
Бьёт три часа.
«Дай, Молчаливый, обопрусь на твоё плечо».
И с ним и со своей свитой его величество вступает в большой зал и садится на помосте под балдахином, где всё вокруг покрыто шёлком и пурпурными коврами. Три трона устроены здесь: средний для его величества; он убран роскошнее, и над ним водружена императорская корона. Король Филипп сидит на другом троне; третий предназначен для женщины – для королевы. Слева и справа, на покрытых коврами скамьях, сидят господа в красном; у всех на шее висит золотой агнец. За ними стоит множество господ, всё, видно, князья и высокие особы. Напротив трона на скамьях, ничем не покрытых, сидят люди в суконных одеждах. Я слышу, в этой толпе говорят, что они так скромно одеты, потому что все расходы падают на их счёт. При появлении его величества все встают. Император садится и знаком приказывает всем сделать то же.