Литовские повести - Юозас Апутис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Арунас… — слышу я шепот.
Это наша Жирафа, она держит большую корзину с цветами.
— Подержи, Арунас, — она подала мне корзину. — Или лучше давай поставим. Пойдем.
Мы подошли к гробу, поставили цветы. Учительница постояла, склонив голову перед своим учеником. Потом обернулась, украдкой поднесла руку к глазам и отошла к двери.
В четверг, в три часа, мы собирались проводить Ромаса на кладбище. На первом уроке сидели как никогда тихо. Историчка никого не вызывала в тот день, рассказывала что-то о реформах Петра Первого. Но мы не слышали ее. Мы ждали звонка. Звонок что-то запаздывал. Было уже без двадцати три…
— Почему нет звонка? Может, забыли?
— Ждите, — успокаивала нас историчка, то и дело поглядывая на часики.
Мы ждали.
Только позднее, связав воедино все ниточки, я понял, почему запаздывал звонок. Все разворачивалось примерно так.
В тот день директриса узнала, что на похороны Ромаса приглашен ксендз. Не передоверив никому такое дело, она сама сбегала на Узкую.
— Мне неудобно… простите великодушно… Правда ли это, что у вас будет священнослужитель? — спросила она у мамы Ромаса.
— Будет.
— Ромас — комсомолец.
— Его уже нет, мне так хочется.
— Разве нельзя обойтись без ксендза? Если это так для вас важно, пусть он заранее освятит могилу.
— Я сделаю так, как сочту нужным.
Директриса понеслась на всех парах в школу и велела дежурной уборщице не звонить на перемену, пока она сама не скажет. Заперлась в кабинете, схватилась руками за голову. Что же делать?! Посоветоваться с завучами, с учителями? Нет, не они же будут отвечать, если что! Отвечать-то ей, директору.
Сняла телефонную трубку.
— Районо слушает.
Изложила дело и спросила:
— Как же нам быть?
На другом конце провода мужской голос что-то мекал. Наконец изрек:
— Надо согласовать. Доложу.
Районо трубку не вешало. Согласовывало… И наконец:
— Не советуем!
— Спасибо. И я так думала, — торопливо ответила директриса и бросилась в дверь.
А мы все еще ждали звонка. Было уже без десяти три…
Открылась дверь, и устало вошла директриса.
— Нет, товарищи… На похоронах будет присутствовать служитель культа. А там, где церковные обряды, вам, комсомольцам, делать нечего. Никуда вы не пойдете. Будет следующий урок и потом остальные. Я строго запрещаю кому-либо покидать школу.
Пока мы очухались, директриса уже цокала на каблучках к следующей двери.
На перемене по классу летали черти да ведьмы. Бросились толпой к кабинету директора, но дверь оказалась запертой.
— Все равно пошли! Бежим! — кричали мы наперебой. Но потом голоса что-то притихли. «Какого черта рисковать». Последние трусы, неисправимые кретины!
Сбежали мы вчетвером. Но двое вернулись от ворот школы, а Наглис на полпути остановился и, пряча глаза, сказал: «Может, я… лучше я не пойду… Еще маме сообщат…» Он постоянно помнит о своей маме, — чтоб только ей не пришлось еще из-за него мучаться. «Как знаешь», — буркнул я и убежал.
Была половина четвертого. У кладбищенской улочки я тогда остановился…
…Да, это здесь.
Улочка прячется в тени деревьев. Ее не чинят, не расширяют, не выпрямляют. Ведь по ней ходят только покойники. А они не пожалуются, что их трясли на камнях и ухабах. Что везли слишком медленно или слишком быстро. Что последний путь оказался утомительным.
Я тогда остановился на этом самом месте — увидел, как в эту улочку въехали два небольших автобуса. Рыча и раскачиваясь, они одолели подъем и исчезли за поворотом.
Я пустился за ними бегом. По этой безымянной улочке… Нет, у нее есть название, просто не видно таблички. А мне бы хотелось, чтоб она осталась безымянной. Как теряют свое имя те, кто путешествует по ней. Я бреду по этой улочке, будто меня тащат за руку. Ладно, я пройдусь по ней… вот до того дома… нет, до следующего… Погляжу, как она называется, эта улочка. Ведь люди дали ей имя.
Пусто и тихо. Мои шаги отдаются гулко, словно я иду по краю пропасти. Громогласное и гулкое эхо.
«Рассветная улица»… А ведь по ней идут не навстречу рассвету. Я бы назвал ее — «Закатная»…
…Я бежал тогда, задыхаясь, потом перешел на шаг, снова увидев медленно ползущие машины…
…Уличные фонари остаются за спиной, но блеклый свет по-прежнему рисует мою тень, преданно ползущую рядышком. Только теперь я вижу полную луну и высокое небо с россыпью звезд. В городе, под фонарями, не поднимешь головы, и луна тебя занимает не больше, чем плешь прохожего старичка.
Впереди темнеют холмы, поросшие редкими соснами, белеют мраморные кресты. Кругом — ни души. Тишина дрожит натянутой струной, ей вторит далекий гул города.
Чего я тут торчу?
«…К нему не зарастет народная тропа…»
Сосны издали шепнули мне эти слова. Сосны все видят и слышат. И ничего не забывают. Они живые свидетели, вечные часовые. Голубые сосны. Может, это о них поет Бенас?
Толстая каменная ограда. Железные ворота гремят, но не открываются. Заперты. Почему запирают кладбище? Чтоб мертвецы в полночь не выбрались в затихший город? Или чтоб живые не осквернили место их покоя?
Я иду вдоль ограды, вижу брешь и пролезаю в нее. В густой тени деревьев осматриваюсь. Трусом я никогда не был, но одному ночью на кладбище что-то не по себе.
На цыпочках выбираюсь на главную аллею и по ней поднимаюсь на крутой холм. Кресты, памятники, кресты. В лунном свете надписи проступают так четко, что читай, как книгу. Но мне не до них, я спешу, как будто за мной гонятся.
Вот по этой тропе я и шел тогда за горсткой провожающих. Впереди, в стихаре, шествовал ксендз. Большой гроб качался на плечах у мужчин, и мне снова показалось, что он пуст. Да, да, случилось недоразумение, вот-вот все выяснится.
Без труда нахожу могилу Ромаса. На гребне холма, между двумя соснами, она прижалась к большому гранитному памятнику с польской надписью. Могила осела, на ней растет чахлая трава.
Тогда я стоял в стороне и ждал чуда. Но его все не было. Гроб опустили в могилу, и по крышке загремели камешки, глухо зашуршал песок.
Ксендз молился, плакала мать Ромаса, притихшие и бессильные стояли люди.
«…К нему не зарастет народная тропа…»
Спустя два года я пришел сюда. Побывал ли здесь хоть кто-нибудь из нас, из его друзей? Хоть раз?