Час отплытия - Борис Мисюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ромка и оба шофера, с которыми я добирался от Невельска на промысел, стояли в толпе зрителей. Многие из насировской бригады остались после смены поглазеть, хоть и явно мерзли на открытой палубе в своих свитерках и проолифенках. Пока Романиха орала, эта тройка шепталась. Потом исчезла, и вскоре каждый из них прикатил по скату. Эти списанные, истертые автопокрышки боцман припас для изготовления кранцев, он десятками нанизывал их на трос, вывешивал за борт, и такие гирлянды хорошо предохраняли во время швартовок судов — «весновские» борта от царапин и вмятин. Под гул толпы, «под одобрительные возгласы собравшихся» шоферы и Ромка пристроили скаты у подножия «Медео», старпом ногой, обутой в лыжный ботинок 45 размера, опробовал сию «рацию» и гаркнул вверх, на вертолетку:
— Пошел!
— Дураки, — бормотнула Романиха рационализаторам, — в своей смене ни хрена не придумали, а врагам помогаете. Во! — она постучала пальцем по виску, где из-под платка выбилась серая от седины прядь. — Вы ж с ними соревнуетесь!..
Кадушка мягко шваркнулась в отражатель и, так как он стоял под углом, отпрыгнула в сторону и затихла возле самой строп-сетки. После третьей бочки всем стало ясно, что «Медео» будет жить, и толпа постепенно растаяла.
Сейчас у моего трюма, у лебедок, лежит с полсотни бочек, припорошенных нежным искристым снежком. Я вираю из цеха полный, тяжелый строп, бережно ставлю его на палубу (трюмы уже забиты готовой продукцией), двое парней быстро — на морозе работается весело — раскатывают бочки, а я набрасываю на сетку два десятка «горнолыжниц» и майнаю в цех.
Правильно рыбвод делает, что прикрывает путину, думаю я, ежась от ледяных мурашек, забравшихся под полушубок. Селедка с каждым днем все трудней дается рыбакам. То ли уходит с холодами в иные края, то ли и в самом деле так мало ее уже осталось в море. Сейнера все чаще в неводах, унизанных жемчужными ожерельями, поднимают медуз и чистые «пустыри». И если раньше суда по два часа толклись у борта «Весны», сдавая полновесные уловы, то теперь пять-шесть каплеров стало для них нормальной сдачей.
Все чаще случаются простои в сменах. Вот и сейчас до чая, до 16 часов, мы выработали всю рыбу. В приемных бункерах — только снег. Приемщик лепит из него увесистый снежок и швыряет в меня.
— Айда пузо греть! — приглашает на чай. — Ревизор сказал: рыбу к шести подвезут, не раньше…
После чая в нашей каюте устраивается генеральный перекур: здесь братья — Малыш и Лешка, Ромка, как всегда, ну и мы с Юркой, который только что сменился с вахты. Потом заходит наш бугор Валя Иванов сказать, что старпом велел закрыть трюм, потому что снег повалил валом, а сейнер с рыбой подойдет только к семи часам, к концу смены. Я бегу к лебедкам, опускаю крышку трюма и быстро возвращаюсь.
— Да, с полста восьмого года, считай, — говорил Валентин, — семнадцатый раз октябрьские в море у меня.
Ромка, который в названном году еще ходил в ясли, смотрит на него, как на живого Петра I. Лешка толкает брата в плечо: — От ты, Малыш, к примеру, смогешь в море столько? Страх!
— Норма-а-льно, — чуть прищуривает глаз наш добрый бугор. — Здоровей будешь. Верно, Сева?
Я тоже вспоминаю, как однажды, восемь лет назад, встречал этот праздник в море. Точнее, в чужом порту — в Роттердаме. Голландские таможенники опечатали все наши запасы спиртного. А отмечали тогда как раз полвека Октябрю. Помполит дал добро, мы наскребли по нескольку гульденов и — в магазин. Дело было уже вечером, на улице пустынно, в магазинчике скука, владелец позевывает. А у нас на душе праздник, Москва грезится в огнях и салюте. Ворвались мы туда с горящими глазами, с шумом, чуть не с песнями. Приценились — на ящик сухого хватает. Расплатились и с восторгами стропим ящик в четыре руки. Владелец не выдержал, спросил по-английски, что у нас за торжество такое. Объяснили ему как смогли: Россия, Петербург, 1917–1967 годы, пятьдесят лет революции. Он спрашивает, а что за революция? Лет тридцать ему, а не знает ни хрена. Спрашиваем, как зовут тебя, знаешь? Питер, говорит. Мы ему: эх ты, Петя, Петя, учиться надо! Привет!
Так он уже в дверях догнал нас и, видно, в благодарность за добрый совет вручил с улыбкой еще три бутылки бесплатно.
И тут пошли воспоминания — кто как на берегу Седьмое ноября встречал.
— А у меня все праздники, пока в ПТУ на матроса не пошел учиться, прошли кувырком, — задумчиво и с неожиданной грустью говорит Юра. — Со шпаной начал корешовать, босяком стал… Короче, не отправь мать тогда меня в ПТУ, точно б уже сидел, — закончил Юра.
Вечером, в ожидании собрания (рыбы так и не подвезли), я сидел с книжкой. Мне попалась новелла — «День судьбы» американца Стэнли Эллина. Герой новеллы, звали его Игнац Ковач, однажды в детстве был крепко обижен. И тот роковой день предрешил его судьбу. Уязвленный в сердце несправедливостью, Ковач становится гангстером.
До чего похожие истории, думал я, но вот стал же один бандитом, другой — человеком. В голове сплеталось и расплеталось: человеческая ограниченность — зло, мудрость — добро…
На собрании эти мысли по-прежнему держали меня в плену. Всегда одетый по форме, сегодня Рэм Михайлович лишь сменил защитную рубашку на белую, но оттого выглядел особо торжественным и сияющим. Он говорил о наступающем революционном празднике, и я думал о детстве Родины, о том светлом времени, когда жили родители нашего помполита, назвавшие сына именем, которое воплотило мечты народов: РЭМ — революция, электрификация, мир.
Взяла слово Романиха. Она сегодня приоделась: темно-синяя суконная юбка, черный галстук на белой блузке, форменная тужурка с лычками на обшлагах — всего на одну меньше, чем у капитана.
— Дорогие товарищи! — с улыбкой щедрой, но строгой хозяйки сказала она. — Путина заканчивается. Пришла пора подводить итоги. Особо я хочу отметить бригаду Иванова. Молодцы! Подтянулись здорово в октябре. Но первое место в соцсоревновании все же необходимо присудить бригаде Насирова. Мое мнение такое: насировцы работали устойчивей. Желаю вам, дорогие товарищи, новых успехов. С наступающим праздником!
С праздничной улыбкой, под хлопанье насировцев, Романиха, скрипнув ступенькой, сошла с трибуны. Ее место сейчас же занял комиссар.
— Катерина Романовна права, — он раздвинул в улыбке чернокрылые брови и ясно, чуть с хитринкой, смотрел в зал. — Смена Насирова почти всю путину шла впереди, и мы уже привыкли отмечать ее на наших итоговых собраниях. Однако бригада Иванова сработала в этом месяце лучше. Только что закончилось в моей каюте заседание судового комитета… Вы вот не пришли, — комиссар склонил голову в сторону президиума, где рядом с капитаном сидела Романиха.
— Так вот, мы подсчитали, и на ноль часов первого ноября вышло, что ивановцы на 450 центнеров выпустили готовой продукции больше, чем их партнеры по соревнованию. Я рад сообщить вам об этом, товарищи, и от имени партийного, комсомольского и судового комитетов плавбазы приветствовать новых победителей предоктябрьского социалистического соревнования!
Шахрай первым ударил в ладоши, на один хлопок опередив всех. И теперь, аплодируя, все смотрели в его сторону, словно привороженные мальчишьей задорной улыбкой, которая на миг осветила лицо капитана. Романиха ерзала на стуле и порывалась что-то сказать, но аплодисменты звучали очень уж громко и долго, и она смирилась.
В какой-то миг мне даже жалко стало нашу лупоглазую властолюбивую «бога мать», как иногда называли ее обработчики.
Закончилось собрание, как водится перед праздниками, раздачей грамот и премий под оглушительно бодряческую молотьбу туша.
Затем оркестр в том же составе переключился на вальсы и шейки…
Мы танцуем с Маринкой уже третий танец и не замечаем, что камбузницы дружно следят за нами. Вечер длится за полночь. И когда духовой оркестр, любимец помполита, заканчивает последний вальс, только тогда выходим и мы с Маринкой. Камбузницы давно ушли спать. Я в ударе, физиономия моя пылает, живые необъятные силы во мне ищут выхода. Горячей рукой я держу сухую шершавую ладонь Маринки, и мое состояние, видно, передается ей.
— Вот здесь я живу, Мариша, — я кивнул на дверь каюты. — Зайдем?
Мимолетное колебание, улыбка, и девушка быстро и неожиданно громко, как мне показалось, отвечает:
— Зайдем!
Я больше ничего не вижу и не слышу, кроме гула крови в собственных жилах. Юрка до четырех на вахте. Малыш и Лешка на смене. Мы заходим в темную теплоту каюты. Не зажигая света, я веду Маринку к иллюминатору, озаренному снаружи, как луной, бортовыми огнями. Садимся на диван. Я притягиваю девушку за плечи, нежно обнимаю и жадно целую в прохладные губы.
— Включи свет, Сева, — вдруг тихо говорит Маринка.
— Зачем? — удивляюсь я.
— Хочу смотреть на тебя.
И я почему-то послушно встаю и щелкаю включателем. Два плафона взрываются светом, он режет глаза, но мы все равно смотрим друг на друга. Обоим смешно — оба похожи на слепых котят. Я снова сажусь к Маринке, целую синие глаза с крошечными зрачками и смуглые теплые губы. Она отстраняется и говорит мечтательно: