Богемная трилогия - Михаил Левитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ой, ратуйте, люди, он идет на майдан — бесцеремонно раздвигая толпу плечами, подталкивая животом, да толпа и так уступает ему дорогу, он идет за никому не нужными вещами. И то, что другой не заметит, — взгляд его вырвет из гущи, руки подберут.
Лоскут парчи, кусок старинной кожи, медный набалдашник, подстаканник, перчатки.
Старые женщины несли ему свои марлевые времен эвакуации платья, выкрашенные раствором лекарств, красные — акрихином, зеленые — хиной. Эти платья он не менял, оставляя такими, как есть. Он знал цену этим марлевым нарядам.
Жадный, ему нужно было все — все переварить и переделать. Оказывается, у него была возможность превращения, и фабричное клеймо — это еще не судьба. Судьба — он сам. Людей не покидала надежда на бессмертие, когда они видели, что делает он из старых вещей, кто знает, может быть, кому-нибудь пригодятся их старые кости?
Ему несли все.
— Хорошо подумать, прежде чем выбросить, — говорил он.
Заходил в дом и переставлял вещи, они действительно находили свое место, должны были стоять так, а не иначе. Бесполезно было не соглашаться, все равно переставлял, он не считался с привычками, только со своим искусством. И когда люди соглашались с его перестановками, души у них становились добрее, всегда хотелось вернуться в родной дом.
Дети несли ему все, он учил детей красть у взрослых, дети не просили родителей купить им игрушки, они ждали их от Георгия.
Он пересоздавал жизнь властными артистичными своими пальцами, тянулся и чуть-чуть сдвигал предмет, чтобы по нему скользило солнце.
Вещи надо было спасать, он это понял давно.
После рассказа Михаила ему это стало особенно ясно.
История принадлежала Михаилу, но могла принадлежать каждому, кто нес старику то, что на Украине называют грубым словом «шмотье».
Так вот, о шмотье. Отец Михаила — известнейший профессор геологии — был после войны переведен с Урала, откуда родом вся их семья, в Киев, можно сказать, переброшен с Урала укреплять геологию Украины.
Он привез с собой сыновей-близнецов Михаила и Илью, дочку Наташу и жену Анну Михайловну. Они не растерялись в Киеве только потому, что были вместе. А быть вместе означало для них слушать стихи отца, он был еще и замечательным поэтом, знать, что творится в душе у каждого из них, обойтись друг без друга они уже совершенно не могли и объяснить, как это получилось, не могли тоже. Каждый из них, где б он ни был, нес в себе частицу семьи, и только собравшись они становились целым.
Мамино хлебосольство, когда она в байковом с цветами халате, чуть-чуть как-то конфузливо кутаясь в этот халат, обходила стол и смотрела через плечо каждого, чего ему не хватает, какая-то неуемная энергия отца, знания, которые он не хотел унести с собой, делился с ними, они были допущены очень рано в отцовскую библиотеку, собственно, это была их общая библиотека, по взаимному сговору сюда сносились любимые книги, и чаевничали, обсуждая прочитанное, они тоже здесь.
Потом вышла замуж сестра и привела в дом мужа, довольно скоро после этого умер отец, затем женился Илья и ушел из дома, затем Михаил.
Но по первому их желанию они могли явиться в дом, где оставались мама, сестра с мужем, отцовская библиотека.
Они приходили сюда уверенные, что все это неизменно, пока жив хоть один из них.
Затем заболела сестра, у нее отнялись ноги, вскоре она умерла.
Мама осталась жить в доме с зятем. Братья после смерти сестры стремились в дом еще больше, виня себя во всем, что происходит, и спасая от горя маму. Затем умерла и мама.
Муж сестры через два года женился, привел в дом новую жену, но право заходить в библиотеку отца никем не было отменено, и однажды, взяв какую-то нужную ему книгу после довольно долгого неприхода в отчий дом, Михаил уединился в туалете, сел на толчок и увидел, что мешочек на гвозде, из которого торчали газеты, сшит из байкового маминого халата. Больше он в этот дом не приходил.
Михаил никого не хотел винить, старик тоже, но оба знали, что виновато время, оно приносит забвение. А это слово старик ненавидел.
Мусорный ветер бил в лицо, он хватал ветер руками, жизнь либо была, либо ее не было, мы умрем, наши вещи переживут нас, пусть их вид не заставит краснеть за нас. Взгляните: только что это было сиденьем стула, и вот уже рама, и в ней улыбающееся лицо девочки-куклы. Все очень просто, надо только увидеть предназначение, заставить жить заново. И что же, после всего этого вы будете утверждать, что всему есть предел? Дураки, каждая материальная пылинка содержит в себе частицу духовного.
Главное — непредвзятость. Это стул — на нем сидят? Это стол — за ним едят? Почему? Когда исчезнут инструкции, начнется искусство. Инструкция подлая бумажка, чтобы снять с себя ответственность, надо возвращать вещь изготовителю переделанной — сводить его с ума.
«И как этому старому педерасту удалось приручить весь город?» — спросила сама себя вслух его сестра Мария и перевернула на сковороде толстолобика. Она знала, что брат терпеть не мог рыбный запах, сама тоже рыбу не любила, но отыскивала, где только могла, и жарила по утрам.
Отчий дом теперь принадлежал им обоим. Всю жизнь она прожила с родителями, здесь вышла замуж, отсюда хоронила отца, но вернулся Георгий, и покойная мать отдала ему лучшую половину. Она ненавидела его не за то, что вернулся, втайне она сострадала брату, считая его неудачником, она ненавидела за то, что материнский подарок принял он как должное. Он все принимал как должное, гений, мир был обязан ему всем; когда не было еды, он кричал соседям, чтобы принесли, и те несли; когда не было денег, он продавал какую-нибудь дорогую вещь из родительского наследства, не спрашивая ее, Марию, и все ночи напролет торчали на его половине гости, которым почему-то интересно было знать, о чем думает этот старый неуч, не прочитавший ни одной книжки, она-то знала, что в доме у него ни одной книжки не было, а в детстве, когда еще можно было прочесть, ничего, кроме рисования, его не интересовало.
Она, умная, образованная женщина, кандидат экономических наук, сидела на своей половине одна, а он кормил гостей чужой едой и своими байками.
Обиднее всего, что мама любила сына больше дочери, мама, хитрая мудрая женщина, становилась с ним совсем идиоткой, позволяла делать все.
Часто он сажал ее, как куклу, на диван, обряжал в какие-то тряпки, пристраивал на колени к ней диковинную свою картину, на которой была она же, только в детстве, одетая почти так же, фотографировал. Он говорил не переставая, а мама слушала и следила за его руками, потому что он не просто говорил не переставая, не переставая строгал, пилил, клеил, паял, вырезал, все это будто возникало прямо из его пасти, из этого сонма глупых слов, которые он, уже почти охрипнув, ухитрился произнести за вечер, за жизнь, мама слушала, смеялась, однажды она видела, как он, бросив работу, элегантнейше, надо быть справедливой, при всей своей полноте он был легок, как шарик, подхватив маму, танцевал с ней под музыку недавно приобретенного им старого патефона, который он купил на майдане совершенно сломанным и сам отремонтировал. Мария хотела войти и отругать их обоих, но вместо этого тут же, у двери, заплакала, так хорошо стало на сердце от музыки ее юности.
Маму он хоронил так, как сейчас уже не хоронят дети родителей. Обрезал головки розам и ковровым узором выстелил вокруг ее головы, гроб стоял на персидском ковре на фоне огромного семейного шкафа семнадцатого века, а на самом шкафу он повесил иконы, и сам стоял среди икон, как бог Саваоф, чтобы все люди видели, как он плакал и какой он любящий сын.
Ей же место нашлось в углу на стуле в толпе соседок спиной ко всей этой ораве иностранцев, которым почему-то обязательно захотелось похоронить их маму, и теперь они стояли, смотрели с состраданием не на гроб — на шкаф, к которому в трагической позе прислонился этот паяц, и о чем-то шептались на разных своих языках.
Ее горе было тихим и личным, эхо его горя разнеслось на весь мир, и как этому старому педерасту удается обмануть такую ораву людей?!
Когда они делили имущество и она со злорадством спросила, как это он собирается поделить шубу из выхухоля, древнюю шубу, семейную реликвию, которую родители прятали от всех революций и погромов, он молча взял ножницы и раскроил шубу пополам, о, почему у нее не нашлось сил схватить нож и его разделить на две части!
Правда, потом он сделал из своей половины удивительные береты с какими-то необыкновенными перьями, с драгоценными заколками и поместил береты в стеклянные ларцы, эти ларцы и береты выпрашивали у него и демонстрировали на каких-то всемирных выставках, куда этого старого распутника, конечно же, не пускали, а свою половину она спрятала в шкаф, пусть сожрет моль, только бы не досталась ему и его так называемому искусству эта последняя половинка памяти о маме. Ах, до чего же она была несчастна, что доживать он вернулся в отчий дом! Пока его не было и память о его невозможных поступках в детстве как-то затмевала другие события, с ним происходящие в других городах, где он работал, попадал в передряги, она даже сочувствовала ему и втайне, хотя это и повредило делам ее собственным и покойного мужа, гордилась, что брат ее один из немногих смельчаков, рискнувших защитить себя и свое искусство в борьбе против этой машины, этого сокрушительного государственного Молоха, она понимала тогда, что материалы, компрометирующие брата, ищутся на него параллельно с тем главным обвинением, которое боялись назвать публично, перед всем внимательно относящимся к делам брата миром. Брат предпочитал свободу всему на свете, и другие благодаря брату начинали понимать цену этой свободы. Но когда он приехал, о, когда он приехал, все оказалось совсем иначе, сплошным разочарованием, пусть герои не возвращаются домой с победой, не надо умирать, но пусть побеждают долго, а не обрушивают свои триумфы на головы мирных и несчастных людей. Она была недовольна всем.