Искусство романа - Милан Кундера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ЦЕННОСТЬ. Структурализм шестидесятых годов вынес за скобки проблему ценности. Однако основатель структуралистской эстетики сказал: «Лишь предположение о существовании объективной эстетической ценности придает смысл исторической эволюции искусства» (Ян Мукаржовский. «Эстетическая функция, норма и ценность как социальные факты». Прага, 1934). Исследовать эстетическую ценность означает следующее: попытаться выделить и обозначить находки, новизну и непривычное освещение, которым произведение озаряет мир человека. Только произведение, чья ценность признана (произведение, чья новизна осознана и обозначена), может сделаться частью «исторической эволюции искусства», являющегося не просто по-следовательностью фактов, а пре-следованием ценностей. Если оставить в стороне проблему ценности, довольствуясь описанием (тематическим, социологическим, формалистическим) произведения (исторического периода, культуры), если поставить знак равенства между всеми культурами и всеми видами культурной деятельности (Бах и рок, комиксы и Пруст), если критика искусства (размышление о ценности) не найдет больше места для самовыражения, «историческая эволюция искусства» утратит смысл, развалится, станет огромным абсурдным складом произведений.
ШЛЯПА. Предмет магический. Вспоминаю один сон: десятилетний мальчик на берегу пруда, на голове большая черная шляпа. Он бросается в воду. Его вытаскивают из воды, но он уже захлебнулся. А на голове по-прежнему черная шляпа.
ШРИФТ. Книги печатают все более и более мелким шрифтом. Представляю себе конец литературы: понемногу, незаметно для всех, буквы сделаются такими крошечными, что станут совсем невидимыми.
ЮНОСТЬ. «Меня залила волна злобы на самого себя, на мой тогдашний возраст, идиотский лирический возраст…» («Шутка»).
Часть седьмая. Выступление в Иерусалиме: роман и Европа
Тот факт, что самая значительная премия, которую вручает Израиль, присуждается иностранной литературе, как мне кажется, не случайность, а дань долгой традиции. В самом деле, именно великие евреи, выросшие вдали от родной земли, вне националистических страстей, всегда проявляли особую чувствительность к наднациональной Европе, Европе, воспринимаемой не как территория, а как культура. Если евреи, будучи трагически обмануты Европой, все равно остались верны этому европейскому космополитизму, Израиль, их маленькая, наконец обретенная родина, предстает в моих глазах как истинное сердце Европы, странное сердце, расположенное вне самого тела.
С огромным волнением я получаю сегодня эту премию, которая называется Иерусалимской и несет печать великого космополитического еврейского духа. Я ее получаю как романист. Я подчеркиваю: романист, а не писатель. Романист – это тот, кто, по словам Флобера, стремится спрятаться за своим произведением. А спрятаться за произведением означает отказаться от роли человека публичного. Это непросто сегодня, когда все, хоть сколько-нибудь значительное, должно быть освещено нестерпимо слепящим светом средств массовой информации, чтобы произведение, вопреки замыслу Флобера, спряталось за образом автора. В этой ситуации, от которой полностью отрешиться не удается никому, наблюдение Флобера представляется мне неким предостережением: соглашаясь на роль человека публичного, романист подвергает опасности свое произведение, которое может быть воспринято как простое приложение к его поступкам, его заявлениям, его точки зрения. Между тем романист не является выразителем ничьих идей, и я рискну пойти еще дальше: я готов утверждать, что он не является выразителем даже собственных идей. У Толстого в первом варианте «Анны Карениной» Анна представала женщиной очень неприятной, и ее трагический конец был в полной мере оправдан и заслужен. Окончательная редакция романа оказалась совсем другой, но не думаю, что в процессе написания Толстой поменял свои моральные принципы; я скорее готов предположить, что он, когда писал, слушал некий голос, выражавший иные, чем у него, моральные убеждения. Он слушал то, что я бы назвал мудростью романа. Все истинные романисты слушают эту надличностную мудрость, вот почему великие романы всегда немного умнее собственных авторов. Романистам, которые умнее своих произведений, следовало бы поменять профессию.
Но что это за мудрость, что такое роман? Есть чудесная еврейская пословица: «Человек думает, Бог смеется». Я, поверив этой сентенции, люблю представлять, что Франсуа Рабле услышал однажды, как смеется Бог, и так родилась идея первого великого европейского романа. Мне нравится думать, что искусство романа появилось на свет как отголосок смеха Бога.
Но почему смеется Бог, видя, как человек думает? Потому что человек думает, а истина ускользает от него. Потому что чем больше люди думают, тем больше размышления одного расходятся с размышлениями другого. И наконец, потому что человек всегда не то, что он сам о себе думает. Именно на заре Нового времени обнаруживает себя это основное состояние человека, вышедшего из Средневековья: думает Дон Кихот, думает Санчо – и от них ускользает не только истина о мире, но истина об их собственном «я». Первые европейские романисты увидели и осознали это новое состояние человека и сделали его основой нового искусства, искусства романа.
Франсуа Рабле изобрел множество неологизмов, которые затем вошли во французский язык и другие языки, но одно слово было забыто, и об этом стоит пожалеть. Это слово агеласт; оно происходит из греческого и обозначает того, кто не способен смеяться, кто лишен чувства юмора. Рабле ненавидел агеластов. Он их боялся. Он жаловался, что агеласты были «с ним так жестоки», что он чуть было не бросил писать, причем навсегда.
Между романистом и агеластом не может быть мира. Агеласты, которым никогда не приходилось слышать смеха Бога, убеждены, что истина ясна, что все люди должны думать одинаково, а сами они представляют именно то, что о себе думают. Но человек становится индивидуальностью именно тогда, когда перестает быть уверенным в единой истине и единогласии. Роман – это воображаемый рай индивидуальностей. Это та территория, где никто не является носителем истины, ни Анна, ни Каренин, но все имеют право на понимание, и Анна и Каренин.
В третьей книге о Гаргантюа и Пантагрюэле Панурга, первого крупного персонажа романа, каких прежде не знала Европа, мучит вопрос: стоит ли ему жениться? Он обращается к врачам, ясновидящим, профессорам, поэтам, философам, которые, в свою очередь, цитируют ему Гиппократа, Аристотеля, Гомера, Гераклита, Платона. Но даже после всех своих ученых изысканий, занимающих всю книгу, Панург так и не знает, стоит ли ему жениться. Мы, читатели, тоже этого не знаем, но зато мы со всех точек зрения исследовали ситуацию, и незатейливую и комическую одновременно, в которую попал человек, не знающий, стоит ли ему жениться.
Какой бы впечатляющей ни была эрудиция Рабле, она не имеет ничего общего с эрудицией Декарта. Мудрость романа и мудрость философии –