Под юбками Марианны - Никита Немыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот год весна пришла раньше обычного: уже в январе стали дни, когда в воздухе потянуло сладкой свежестью, а в начале марта — стало уже почти по-весеннему тепло.
Поехали мы, как обычно, всей семьей, на трех машинах, на мартовские праздники. Набрали уйму еды, спиртного, теплых вещей, всего купленного за зиму нужного на даче инвентаря.
Я сидела на заднем сиденье и, подперев рукой подбородок, глядела на проносящийся мимо еловый лес, уже чернеющий обширными проталинами меж подрагивающих от сырости деревьев. Суровый, нахохлившийся, он медленно провожал взглядом несущиеся автомобили, словно укоризненно глядя им вслед. Как много образов мелькало в моей голове, когда мы проезжали здесь в детстве! Как и раньше, я почуяла что там, внутри, все могло произойти, дикие страхи ласкали меня, почти физически облекая в странные формы мои фантазии.
Ты извини, кстати, что я подробно пишу, это ведь совершенно лишняя информация, но просто я так много думала обо всем — времени было предостаточно. Я думала и о своей поездке, и о друзьях, о возможностях — и о тебе. Мне было жалко похоронить эти мысли, вот и решила отчитаться и перед самой собой.
Я отвлеклась от пейзажа и посмотрела на маму. В зеркало заднего вида она поймала мой взгляд и поспешно отвела глаза, будто постеснявшись своей нескромности. Ну и ладно, пусть смотрит, — пожала я плечами, — мало ли на что можно смотреть! И опять отвернулась.
Мама меня беспокоила: со времени моего приезда между нами установилось недоверие. Я прямо не знала, как заново начать наши отношения, а мама боялась насильно расспрашивать обо всем. И мы обе думали, осталась ли другая такой же, поймет ли? Мы столько раз пытались как-то спровоцировать теплое чувство в друг друге, но каждый раз начав доверительный разговор, вдруг уходили от ответов. Сама не понимаю почему, — словно развели нас по двум концам пружины, но только лишь соберемся приблизиться друг к другу, сжимаем ее, как она снова распрямляется и раскидывает женщин по их новым, тоскливым местам. Почему, черт его знает: ведь я же чувствовала при каждом разговоре, что вот она — грань, которая разделяет нас, и перейти ее так легко! Но разговор сползал к общим местам, замусоленным и унылым фразам, только усугубляя тоску.
Когда мы приехали, было сыро и неуютно. Все домашние уже давно сновали туда-сюда с мелкими поручениями, хлопали дверьми, кричали из комнаты в комнату, а я все еще даже не решалась наконец переодеться в дачную одежду. Я несколько раз пыталась сделать это и даже медленно высовывала руку из свитера почти до локтя, но, едва чувствуя окружающую сырость, поспешно засовывала ее обратно. Меня всегда так и тянуло лениться на даче!
Все зашли в дом, а я еще постояла на крыльце, уловив последний отблеск канувшего солнца. Было темно и уже даже морозно.
И вообще, кто придумал эту глупую зиму? Я завспоминала лето: ночью видно далеко-далеко, а солнце озаряет полнеба совершенно невероятными цветами! Начинаешь физически ощущать, как огромное многомиллионное ядро планеты летит через пустой космос и ты летишь вместе с ним. Даже одна мысль о такой махине, которая перерезает безвоздушное пространство вокруг солнца, кажется пугающей и опасной. А потом взглянешь на алеющую полоску света впереди — и снова становится привычно и уверенно.
Начинаешь физически ощущать себя человеком: сколько моих собратьев вокруг, и, пусть разные, но все рождаются, страдают и умирают. Кажется таким бессмысленным все наше существование и то, от чего мы плачем и смеемся. Когда бы ни было мне плохо, дома или тогда во Франции, или в Москве, я представляла себе небо над „Ставкой“ — и, утопая в беззвучии космоса, тревога уходила.
Семья уже разбрелась по комнатам, а я еще осталась с книжкой в общей комнате. Забравшись с ногами на мое любимое продавленное кресло, я читала „Обрыв“ Гончарова. До отъезда я больше интересовалась постмодернистической литературой, но теперь почему-то потянуло на классику. Хороший слог, богатая лексика и неизменный печально-лирический конец всякого романа давали мне надежды — на какой-то новый скрытый смысл тому, что я сейчас делала в России и вообще моему возвращению. Все сомнения, переживаемые теми героями, были и моими сомнениями, каждое слово и параллель приводили меня именно к этой теме.
Время было за полночь, и за окном не было видно ни зги. Я читала последние страницы. Роман, заканчиваясь, опять начинал приобретать в моей голове особое значение. Дочитав последние строки, я подняла глаза от книги в уютную желтизну комнаты и запрокинула голову назад, ты не поверишь — в глазах вдруг появились слезы. Опять этот печально-лиричный конец поверг меня в умиление. Я вдруг подумала, что тема, затронутая в конце, — это движение туда, в Европу, а потом вспять — домой, к родной, знакомой „бабушке“ — это движение, свойственное и в целом русскому народу. Тебе не кажется? В мысли этой было и отражение моей судьбы. Мне кажется — и твоей судьбы.
А потом случилось самое хорошее: сижу я, радуюсь от всех этих мыслей, и слышу приближающиеся шаги, и в дверном проеме выплыла белая, в ночной рубашке мамина фигура.
Она спросила меня сонным сиплым шепотом, почему я не сплю. И в эту секунду что-то нашло на меня: в ее фигуре мне увидалось вдруг что-то до того родное, с детства знакомое. „Это же мама, — подумала я, — та же мама, что и в детстве, что в школе, что всегда была рядом. Она ничуть не изменилась. И я не изменилась“. Я вдруг совершенно отчетливо осознала это! Ты не поверишь, все сразу как рукой сняло, исчезло недоверие, бывшее между нами. Как жалко стало даже тех месяцев, пока мы ждали, чтобы поговорить обо всем! Я судорожно поспешила погасить свет и стремглав кинулась к фигуре, сжав и дрожа всем телом.
Я все это зачем написала так подробно, — самое главное — вот что: мы потом очень много говорили с мамой, я рассказала ей о тех, с кем мне довелось встретиться, — и о тебе тоже, конечно. И мама мне посоветовала написать это письмо. Она сказала, что ты очень хороший человек, но очень боишься. И просила передать, чтобы ты не боялся: какая разница, что произойдет дальше в жизни? Ведь главное — это жалеть! Я посмотрела — первое значение этого слова в русском, — это значит „любить“! Бог жалеючи нас любит, и мы должны друг друга так же любить. Я знаю, ты не религиозен, но, может, ты читал Библию. Если нет, то прочти просто там самые главные строки о любви: это „Послание к Коринфянам“. Думай о них всегда. И думай обо мне. Мама мне посоветовала, и я совершенно с ней согласна, больше никогда с тобой не общаться, поэтому я тебя удалю отовсюду и общим друзьям скажу мои координаты не давать.
И я буду думать о тебе.
Лея».
Я остановил чтение. Ниже на полстраницы была изображена виньетка: Эйфелева башня, вписанная в контур Франции в окружении виноградных листьев. Это было совершеннейше в стиле Леи: со свойственной ей педантичностью внизу даже была выведена крошечная Корсика. Видно, она провела над рисунком немало времени.
Чувства у меня были, конечно, смешанные. Лея была совсем другой, чем в Париже. Как она так угадала мой любимый кусок из Библии? Я помню, мне читала его еще мама в детстве. Стараясь донести до меня основы христианства, она прочитала мне детское переложение Библии в простых рассказах. Но этот кусок она особенно любила. Теперь, через это письмо, я понял все то, что руководило ею на протяжении всех лет, как я помнил себя: почему она не противилась ни моему отъезду, не жаловалась на редкие звонки, как выкраивала деньги выслать мне.
Я вышел из кафе и направился к руинам арен Лютеции, римским развалинам, находящимся здесь совсем недалеко. Там целый час смотрел на игру соседских мальчишек в дворовый футбол. Мы бывали тут как-то с Леей. Она говорила, что эти обсаженные деревьями и цветами, местами забетонированные арены больше похожи на дворик между хрущевками где-нибудь в России, чем на памятник древнеримской архитектуры. Отчего-то это было ее любимое место в городе. Я давно заметил, у всех приезжих, у кого в Париже есть любимое место, — оно любимое потому, что напоминает дом. Те же, кто дома не скучает или просто мечтает о нем, как я, — воспринимают город полностью.
Я еще раз перечитал письмо. Лее удалось залезть мне в голову — даже после того, как она уехала. А еще она говорила, что не знала меня! Мне стало завидно — а я-то, наоборот, недооценил ее способности.
Мальчишки кричали, гоняя мяч. Их крики терялись среди открытого пространства, и эта картина действительно стала напоминать сцену из детства.
Итальянская площадь
Мы ехали с Эдвардом в автобусе. Утром он попросил меня после работы заехать к нему в редакцию. Когда я, встревоженный, пришел, то Эдвард, ни словом почти не обмолвился со мной. Он ничего не объяснял. Мы поехали ко мне.