Золотой саркофаг - Ференц Мора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видишь, ты заговариваешься! Страх все-таки лишил тебя рассудка! – воскликнул потрясенный император.
– Нет, государь, – усмехнулся Бион. – Я только доказываю тебе, что умею хранить тайну. До этого момента я не говорил тебе, что волею богов не кто иной, как я зажгу твой погребальный костер и провожу взглядом орла, который понесет твою душу в чертоги богов.
В глазах императора сверкнула лукавая искра.
– Вот как? Оказывается, и о судьбе императоров все-таки кое-что говорят звезды. Когда доходит до того, что нужно спасать свою шкуру, вдруг выясняется, что ты знаешь и мою судьбу?
– Это не твоя, а моя судьба, государь.
– Ты хочешь, чтобы я поверил тебе?
Бион пожал плечами.
– Это твое дело, государь. Но если ты поверил пессинской жрице, когда она предрекла судьбу твоего сына, надо верить и тому, что предсказала она своему сыну. Ведь я ее сын, государь… Не узнаешь?
Император, охваченный смятеньем, вперил свой взгляд в математика и только качал отрицательно головой.
– Ты ведь и тогда глядел на меня, но не видел. Я стоял рядом с матерью, когда она предсказала двадцатитрехлетнему центуриону, что он станет властелином мира. А мне тогда исполнилось тридцать три.
– Ты был жрецом? – спросил император, немного оправившись от потрясения.
– Нет. Моя мать, жрица, ненавидела жрецов, превративших алтарь в кормушку и жиревших за счет богов. Жрецы платили ей тем же, но избавиться от нее не могли: ведь она являлась для них источником дохода. Она была одержима божеством, глаголившим ее устами.
– Стало быть, она и тебя научила?..
– Только тем тайнам природы, которые доступны для человеческого разума, а главному – видеть невидимое – нет. Она и сама не знала, как это у нее выходит. Моя мать была не владычицей, а служанкой неведомых сил, обитающих не то в недрах земли, не то в звездных высях… Впрочем, возможно также, что их убежище – человеческое сердце. Плутарх[85] говорит, что горячие пары открывают в душе отверстия для взглядов в будущее, как вино, испаряясь, вызывает обилие движений и раскрывает тайны души.
– Прекрати!.. Не об этом речь! – раздраженно прервал император. – Когда я уходил, жрица уже умирала.
– Она долго была при смерти, но ждала тебя, зная, что ты обязательно придешь. Она видела, как ты с ребенком на руках вышел из палатки и сел на коня, она сказала мне, когда ты проехал горы, и, хотя я ничего не слышал, точно определила, когда ты, разыскивая ее, вошел во двор храма. Горячечной рукой она толкнула меня за занавес и прошептала: «Вот он, человек в багрянице!» Я слышал и видел, как ты, положив перед ней ребенка, именем Великой Матери заклинал ее сказать, будет ли твой сын носить порфиру и доживешь ли ты сам до этого. Я до сих пор ясно вижу, как вспыхнул ее уже угасающий взор и слышу, как шепчут ее бескровные губы.
– Что они шепчут? Вот что: «Если ты сумеешь воспитать его так, что никто, даже он сам, не будет знать, кто его отец, то к двадцати годам он твоею волею облачится в драгоценнейшую порфиру!» Ты это слышал, Бион?
– Да, но я слышал и конец предсказания. Ты ведь тотчас схватил ребенка и выбежал вон и потому не знаешь, что сказала она, когда в глазах ее в последний раз блеснула душа, уже готовая расстаться с телом.
– Говори, Бион! – хрипло приказал император.
– Я уже все сказал. Конец предсказания относится не к ребенку, а к нам с тобой: я похороню тебя в золотом саркофаге, каких уже никогда не будет на этой земле.
– Меня интересует не это, – вскочил император. – Расскажи мне о мальчике!
– Я рассказал все, что знаю, государь.
– Говори!.. Говори: красив ли он, умен ли, хорош ли? Ты должен знать о нем все – ты жил вместе с ним! Неужели ты не заметил, что боги, словно в утешение человеческому роду, возродили в нем Антиноя?.. Говори же, Бион! Неужели ты не понимаешь, чего я хочу? Ведь за шестнадцать лет ты – первый человек, с которым я могу говорить о сыне. Человек! Понимаешь, что это значит?! Нет! Ты не можешь этого понять! Если бы понимал, то непрестанно повторял бы, что у меня есть сын! Да! Есть сын!.. Мой сын! Прекрасный восемнадцатилетний юноша, достойный трона, уже созревший для него!.. Знаешь ли ты, что это за муки, когда отец вынужден отрешить родного сына от всего мира, от матери и даже от самого себя?! Даже во сне не смеет отец произнести его имя, погладить его по щеке, потому что за императором неусыпно следят и в спальне!.. О, Бион! Ты видишь, как злы, как беспощадны бывают боги!
Математик был потрясен: на глазах императора блестели слезы. Никто во всей империи никогда не видел повелителя в таком состоянии. Относясь к богам довольно холодно, Бион все же счел нужным заметить, что они творят иногда добро беспощадно суровым способом. Император не спорил. Он признался, что у постели больной жены ему случалось проклинать предвестье небес, но после этого он всегда старался умилостивить богов щедрыми жертвами. «Не знай я все заранее, – думал он в такие минуты, – уже давно пролилась бы, может быть, наша кровь от кинжалов заговорщиков или бунтовщиков, но она лилась бы, по крайней мере, у нас обоих… в жизни, хоть она стала бы короче, мы видели бы больше света и радости. Отец и мать могли бы разделить вместе со своим ребенком его заботы, его звонкий смех, его умилительные слезы, которые быстро появляются и так же быстро высыхают…» Дорого, слишком дорого пришлось заплатить за божественное предвещание, но и плодов эта жертва принесла немало. Она послужила основой для восстановления империи. Ради неведомого будущего он не стал бы растрачивать в изнурительных трудах лучшую пору своей жизни и не приблизил бы тем самым свой преждевременный закат. Не взвалил бы, подобно Атланту[86], себе на плечи заботы и горести сотен миллионов людей, неизвестно ради чего. Он трудился, как усердный ремесленник, решивший оставить сыну богатую мастерскую, или как крестьянин, желающий передать ему хорошо налаженное хозяйство. Да! Он больше не скрывает от Биона, что после предсказания все его боевые походы, все изданные им законы служили именно этой цели! Римская империя укрепилась и обрела спокойствие только потому, что где-то, в далекой далматской деревне рос мальчик по имени Квинтипор, которому боги к двадцати годам обещали порфиру.
– Осталось два года, Бион! – развел император руками. – И тогда ты можешь уложить меня в свой золотой саркофаг. Я страшно устал и держусь только этой надеждой.
Бион пожелал императору долгих лет жизни, «хотя бы потому, – усмехнувшись, добавил он, – что это и в моих интересах». От мальчика действительно можно ждать многого, но необходимо помнить, что первое время он рос среди капустных грядок на огороде, а потом среди книг в библиотеке старого ученого. Он, несомненно, будет дельным и милосердным правителем, но есть опасность, что он скорей способен написать о войне хорошую эпическую поэму, чем выиграть достойную такой поэмы войну.
Император ответил, что даже после того, как старые солдаты, то есть он сам и Максимиан, уйдут на бахчи сажать арбузы, при новом августе останутся два превосходных полководца – два цезаря. На Констанция и Галерия он всегда сможет опереться.
– Если, конечно, их услуги еще понадобятся, – продолжал он, мечтательно улыбаясь. – Может быть, это тебя удивит, Бион, но я, император-солдат, могу вообразить себе мир таким, как представляет его твой друг… Лактанций, кажется? Зачем Римской империи новые войны? И найдется ли завоеватель, который дерзнул бы поднять руку на эту империю? Оттого-то я и рад, Бион, что ты называешь моего сына книжником. Мне надлежало остаться невежественным солдатом, чтобы он пожинал мир там, где я проливал кровь. Его мать, бедняжка, будто предчувствовала судьбу сына, когда нарекла его Аполлонием – еще до его рождения она видела во сне своего мальчика, окруженного ярким сиянием. Да! Мой сын уже может служить музам и богу света. А я был слугою Марса, бога войны.
Потом император спросил, нет ли у Биона какой-нибудь просьбы: он хотел бы достойно отблагодарить ученого за все, что тот сделал для сына, оказав этим огромную услугу ему, Диоклетиану, и как императору и как отцу. Он мог бы назначить Биона правителем любой провинции или, еще лучше, оставить его при дворе в любом чине, какого он сам пожелает.
Бион ответил, что не чувствует в себе способностей правителя и дворцовый воздух тоже ему не по нраву. Он просит отпустить его в александрийскую библиотеку: под старость человека, вполне естественно, тянет туда, где расцветала его юность.
Император согласился, правда, не особенно охотно: слишком Александрия далеко!
– Мне не с кем будет даже побеседовать о сыне, когда ты уедешь.
– А Квинт, государь?
– Квинт не знает главного.
Диоклетиан рассказал Биону, что они с Квинтом земляки, односельчане, что в начале его правления во всем войске не было более преданного ему центуриона, чем Квинт. Однажды он спас Диоклетиана от верной гибели, и только ему император мог доверить своего сына. Из храма Великой Матери Диоклетиан привез ребенка прямо к Квинту, стоящему тогда со своей центурией в Пессине, и объявил, что поручает ему с женой, как людям, безусловно честным, сына погибшего солдата, которого они должны выдавать за своего, чтобы никто на свете, не исключая и самого мальчика, не знал, что он им не родной. Если эта тайна будет нарушена, их ожидает смерть. Он повелел Квинту и его жене немедля отправиться в их родную деревню Диоклею и воспитывать там ребенка, пока император не пришлет за ним. Они уж давно плыли на корабле в Иллирию, когда в войсках распространился слух о гибели императорского сына. Возможно, что слух этот так и не дошел до стариков: ведь в те годы людей больше занимали войны, а такие вещи быстро забывались. Император не сомневается, что супруги сохранили тайну, даже не пытаясь доискаться до истины. Это простые, честные люди, твердо знающие свой долг.