Оправдание - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы? — спросил Эренбург. — Как было с вами?
— Я — другое дело, — неохотно отвечал Бабель, — я думал сначала, что если упереться, то можно их заставить пойти на попятный. В результате они сохранили мне жизнь, дали даже работу, но это только мой вариант, другим он не годится. Они все равно возьмут свое. Если вы выдержите все, — предположим такой немыслимый случай, — они заставят вас делать все, что угодно, думая, что вам теперь все равно, раз вы железный. И вы будете это делать ради них. Все, что вы делаете, будет ради них, в том-то и штука. Вы все равно не поймете сейчас, о чем я говорю. Поэтому просто послушайтесь и сразу признайтесь: тогда они по крайней мере не смогут сначала мучить, а потом использовать вас.
— Нет, я пойму, — неожиданно сказал Эренбург, — я давно догадываюсь. Знаете, Иса, это к лучшему, что вы сейчас не в Москве и что вас вообще не видно. Я знаю по некоторым признакам… и говорят… — Он приблизил губы к уху Бабеля и зашептал с лихорадочной быстротой: — Скоро возьмутся за нас. Будет государственный погром.
Бабель в изумлении посмотрел на него поверх очков. Он не совсем еще разучился удивляться.
— Очень интересно.
— Да, да… Они готовят большой погром, мы уже не смогли напечатать книгу о фашистских зверствах на оккупированных территориях, уже считается, что победил один русский народ… Они начинают издали, но метят в нас. Сначала ругают Запад, потом преклонение перед Западом… я знаю, знаю. Следующие будем мы. Может быть, это тоже испытание — в конце концов, он семинарист, он мог читать, что Бог испытывает свой народ. Но скорее всего мы ему просто надоели. Я думаю, вы преувеличиваете, говоря про испытание. Вас одного могли оставить в живых чудом, вспомнить заслуги, талант… Может быть, им нужен свидетель их небывалых дел, когда можно будет рассказать… Они же так любят дарить писателю бесценный опыт. Но здесь все будет без испытаний, они просто возьмут и натравят на нас остальных, — (он даже тут не сказал «русских», он любит русских, подумал Бабель). — Вы знаете, это легко.
Насчет испытания Бабель разубеждать не стал. Ни к чему рассказывать про Чистое: не запрет, но стыд подсказывал ему молчать о поселке. Вообще говоря, идея разобраться с евреями была по-своему красива, была роскошной иллюстрацией той непоследовательности, которая составляла главное условие всех побед. Только что мы спасли еврейский народ и тут же показали ему, кто теперь Бог Израиля. В этом внезапном повороте чувствовалась почти библейская мощь. Значит, рассортировать евреев, сделать отряд НАШИХ евреев… остальных можно в пыль — ненадежный сорт… Черт, может, они это смекнули, глядя на меня? Я ведь был у них на хорошем счету, говорили, что такого подрывника поискать… Да, что бы ты ни делал, всегда играешь в их игры. Но с другой стороны… с другой стороны, тут была последовательность особого рода — последовательность неумолимого, самого точного выбора; он знал ее за Верховным и сейчас опять поразился его чутью. Отбирать из уже избранных, отфильтрованных веками гонений, закаленных тысячелетиями скитаний… странно, что он не начал с нас, но поначалу еще надо было соблюдать видимость всеобщего равенства. Теперь можно переходить к нам; да, да, прицел был таков с самого начала. Как странно, что даже в худших своих предположениях я до сих пор не поспеваю за ним! Все дело в том, что он всегда играет на повышение: не успеваешь научиться жить без одной руки, как тебе обрубают ноги…
— Я не исключаю, — медленно проговорил Бабель, — хотя не знаю всего. Но думаю, что мой совет верен и в этой ситуации. Кайтесь в любых грехах.
— Как Бухарин, — прошептал Эренбург еле слышно.
— Бухарин — отдельный случай, сам из них, — быстро ответил Бабель. — Бухарин был ближний круг и так легко сломался, им это казалось предательством. Остальные — совсем не то, их не убивали. И вас не убьют, не та вы шишка, чтобы они считали вас своим. А если убьют — надо иметь в виду и такой вариант, его всегда надо иметь в виду, — вы по крайней мере умрете человеком. Не животным, ползающим в своих испражнениях, а человеком.
— Человеком?! — возмущенно переспросил Эренбург. — Все признать, оговорить себя — это вы называете хорошей смертью?
— Хорошей смерти не бывает, — улыбнулся Бабель. — Бывает плохая и очень плохая. Та, о которой я говорю вам, — не худшая.
— Иса, вы живы? — спросил вдруг Эренбург. — Мне кажется, что вас послали не они, а какая-то, — он усмехнулся, — более высокая инстанция.
— Это опасное заблуждение, — сказал Бабель. — Чрезвычайно опасное. Большой наш порок, что мы все время думали, будто они имеют какое-то отношение к более высокой инстанции. Будто она посылает нам что-то через них. Нет, Ильюша, у них свои промыслы, а там — свои.
— Там мы тоже всегда проигрываем, — скептически улыбнулся Эренбург.
Он был все тот же Эренбург, трусливый, но говорящий «нет»; очень может быть, что и «нет» свое он говорил из трусости, не желая признать правоты за кипящей, кровавой, огненной лавой жизни, — но за этой лавой и не было никакой правоты. Надо ли было вариться в ней всю жизнь, чтобы понять это? Не всегда надежный, тщеславный, как все данники их постыдного литературного дела, он во всех компромиссах сохранил свое отрицание — такое отрицание, что на фоне его было все равно, к чему приспосабливаться. Да, это был все тот же Эренбург, но они не виделись десять лет, и он понял теперь, как все-таки любил его, бедного.
— Не думаю, — ответил Бабель. — Там мы проигрываем не всегда. Ну, поговорим позже.
Странно, что Илья не победил еще в себе страха. Не дай Бог, чтобы страх этот из него выбили следовательскими кулаками. Пора было идти. Бабель не знал, увидятся ли они еще, но почти не сомневался, что Эренбургу придется идти по своим кругам: кажется, он сделал все, чтобы дать ему шанс на спасение. Страшно было отпускать его туда, но и прятать некуда.
— Вас они не убьют, — вдруг успокоил его Бабель. — Вы слишком фигура, чтобы вас убить, сделать врагом. Вы им нужны будете живой. Сделайте, как я сказал, и будете живы. Это я говорю вам верно. Ну, свидимся.
Он быстро и неловко обнял Эренбурга и пошел прочь.
— Иса! — крикнул Эренбург вслед. — Вы появитесь еще?
Он обернулся, кивнул и ускорил шаг.
Только одного еще человека надо было повидать непременно, и человек этот был Олеша — чудом уцелевший, обреченный еще в тридцать седьмом. Все, кого Бабель в тех кругах знал, прозрачно намекали: Олеша ведет себя неправильно. Одно время Бабель думал, что это хитрость (он во всем тогда видел многослойную, сложную хитрость, пока не догадался, до чего все просто). Многие думали, что Олешу, со всеми его ресторанными филиппиками и салонной фрондой, не трогали именно из-за этого: ходил в осведомителях… Но в осведомителях он не ходил. Бабель был уверен на протяжении своей жизни в пяти-шести друзьях, из них до сего дня дожили трое, двоих он уже предупредил.
У Олеши телефон сменился, но Бабель знал, где можно найти друга. Был никому не ведомый шалманчик у Белорусского вокзала, туда Олеша ходил во дни безденежья. Судя по атмосфере, дела его не могли быть блестящи. Это до войны он хаживал в «Националь». В сущности, предупреждать его было ни к чему: он был теперь, видимо, почти руина, таких не брали. Разрушать себя он начал давно и целенаправленно, вообще был педантом, и это был лучший выход: опередить на ход, успеть раньше, чем тебя разрушат они. Его потому и не взяли в тридцать восьмом, что, по сути, уже и в тридцать шестом-то нечего было брать. Эренбурга Бабель уважал за самосохранение, Олешу — за самоуничтожение, в котором он опередил собственную судьбу. Такая игра дорогого стоила.
Бабель успел выпить две кружки пива, стоя за грязным мраморным столиком. Неопрятный старик, сутулившийся рядом, предложил ему вяленого леща, Бабель поблагодарил и взял. За окном стал сеять дождь, уже не тот, что утром, — буйный, освежающий, — а мелкий, тихий. Бабель не услышал, а увидел его косой пунктир на стекле, которое с каждой минутой мутнело и синело. Бабель никогда не понимал, как можно написать московский пейзаж: в московском пейзаже не было красок.
Олеша пришел к девяти вечера, уже пьяный, в грязном черном пальто, несмотря на теплынь: пусть дождь, но не ходить же летом в этом убожестве! Первый признак разрушения — все время мерзнешь: все виденные Бабелем бродяги и старые, потерявшие удачу воры были в сальных тряпках, облезлых кацавейках. Олеша постоял на пороге, выискивая знакомые лица, увидел Бабеля и без тени изумления или страха направился к нему.
— Здравствуйте, Бабель, — сказал он.
Старик рядом кивнул Олеше и не обратил ни малейшего внимания на произнесенную фамилию: был поглощен своей рыбой.
— Хорошо, что вы пришли. В последнее время все такая дрянь ходит. Вчера был Авербах.
Авербах подписал все, оговорил тьму народу, каялся, но его пощадить не могли: своих не щадили. Дали власть, а он не оправдал.