Необыкновенное лето - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цветухин был не меньше Пастухова виноват, что за столь долгий срок они ни разу не дали о себе знать друг другу. Он не причислял себя к любителям писать письма, редко делая исключения даже ради женщин, переписываться же с мужчинами считал за блажь: что я – маклер, что ли, какой – вести корреспонденцию? – говорил он и уверял, что актёры никогда не умели писать никаких писем, кроме долговых. Может быть, он всё-таки был немножко обижен молчанием Пастухова и, допуская, что тот ненароком мог бы и не ответить, если бы он первый написал ему, предпочитал не подвергать свою гордость такому испытанию.
Пастухов прежде всего побывал в городском театре, – нигде достовернее не могли бы сказать об известном в городе актёре. Ио разведать удалось немного: Егор Павлович последнее время не служил в театре, а собирал какую-то особую труппу и занимался с нею не то на железной дороге, не то в гарнизонном клубе, а возможно – и ещё где-нибудь.
– Они, знаете, захвачены, – сказал, подморгнув Пастухову, старый человек с небритым подбородком и приподнял ко лбу палец.
– То есть как захвачен? Егор Павлыч?
– Они самые, Егор Павлыч. Они от нас отошли, и в рассуждении у них что-либо совсем стороннее.
– А вы тоже актёр?
– Нет, не актёр. Я реквизитор. Но вы не сомневайтесь.
Пастухов и не думал сомневаться. Он знал своего друга за человека с причудами, хорошо помнил его скрипку, слабость к изобретательству, его поиски народных типов для воплощения на сцене. Особенно историю с этими народными типами никогда он не мог бы забыть, потому что с ней Цветухин запутал его в пренеприятное жандармское следствие по опасному революционному делу, когда они вместе едва не увязли. Так что от Егора Павловича он равно ждал и вполне обыкновенных поступков, как от очень милых людей, и вещей самых необычайных, как от больших оригиналов.
Александр Владимирович, выйдя из Липок, пошёл к той старой приземистой гостинице рядом с консерваторией, в номерах которой когда-то проживал Цветухин. Он узнал двор, хотя тополя вдоль щербатых асфальтовых дорожек сильно вымахали ввысь и загустели. Как и прежде, в воздухе таяла капель падавших через отворённые окна звуков – арпеджио роялей, поплевывание флейт, нутряные жалобы виолончелей. Высокий красный дом, под своими похожими на сахарную бумагу колпаками крыш, как будто тянулся на цыпочках к небу, приподнимаемый музыкальной смесью голосов. Корпуса гостиницы лежали у него в ногах. Пастухов обошёл дальний корпус. Тут тоже были отворены окна, и низенький дом скудно отвечал высокому звонами размолоченного пианино.
Было безлюдно, и Пастухов беспрепятственно осмотрел длинный коридор с запахом шампиньонов и аммиака, незапертые номера, тесно уставленные койками в бурых одеялах, и добрёл наконец до зальца с искусственной волосатой пальмой-вашингтонией. Отсюда и вылетали звоны. Стоя в дверях, он послушал это настойчивое подражание музыке. Барышня в очень короткой узкой юбке, наступив на правую педаль ногой в модном, до колена зашнурованном матерчатом ботинке, выдалбливала из пианино «Молитву девы» – мелодию, которая в веках останется памятником мечтательности старой провинции. Указательный палец музыкантша держала, не сгибая, под прямым углом к покорной клавиатуре.
Пастухов кашлянул. Барышня обернулась, оставив палец воткнутым в клавиш. Пианино медленно успокаивалось.
– Вы меня? – спросила барышня.
– Простите, я оторвал вас от вашего экзерсиса.
– Чего?
– Я помешал вам. Скажите – не живёт ли здесь актёр Цветухин?
– Актёр? – быстро проговорила барышня и сбросила ступню с педали, причём инструмент замурзился, как потревоженный старый собакевич. – А он что, делегат?
– Не знаю, – сказал Пастухов, – вполне возможно, конечно.
– Тут больше делегаты.
– Какие делегаты? Может быть, действительно Цветухин находится в их числе?
– Отчего же нет? – согласилась барышня и заложила ногу на ногу. – Кто приезжает на всякие съезды, тот и останавливается. Тут общежитие. В крайних двух номерах студенты консерватории. Но только актёров с ними нет.
– А вы, простите, вероятно, тоже студент консерватории? – поинтересовался Пастухов так почтительно, что никто не заметил бы насмешки.
– Вы думаете – потому что я играю? Нет, я так, любительница. А вам что – разъяснили, что этот актёр живёт в общежитии?
– Он жил здесь прежде в одном из номеров.
– Давно?
– Порядочно, – сказал Пастухов, – лет, пожалуй, восемь-девять назад.
Барышня, нагнувшись, обхватила свои зашнурованные икры сплетёнными пальцами и широко разинула яркозубый весёлый рот.
– Что? Девять лет? Да ведь это в прошлом веке! – вытолкнула она с хохотом. – Нет, вы смеётесь! Если правда – столько лет, то вы бы лучше спросили об вашем актёре у моего дедушки! Вы, наверно, сами тоже артист?
Глаза её с любопытством и любованием бегали по его шляпе, костюму, туфлям, почти не задерживаясь на лице. Говорила она бойко и с увлечением.
– А вы здесь служите? – спросил Пастухов, улыбаясь.
– Нет, я в «Зеркале жизни».
– Ах, вы в зеркале жизни? Вон как! Это что же такое?
– Да вот рядом – кино. Не знаете? Я там билетёршей. А сюда меня тётя Маша пускает играть на пианине.
– Тётя Маша?
– Ну да, она тут коридорной. У нас в кино тоже есть пианино, да администратор запрещает играть. А я живу недалеко, вместе с тётей Машей, и мы с ней дружим. Она сейчас ушла на обед и велела мне посидеть.
– Чрезвычайно интересно, – сказал Пастухов, – благодарю вас.
– Нет, правда, вы тоже артист? – опять спросила она, и расплела пальцы, и поправила спустившийся на лоб озорной чубик.
– А я вам не скажу.
– Да я сама сразу вижу: артисты все такие замысловатые. А если вы не шутите, что ваш товарищ жил тут так давно, то подите в первый корпус, там комендант, может, он вам скажет.
Пастухов ещё раз поблагодарил, испытывая удовольствие от её резвого взгляда, в котором брезжилась нескрываемая женская жадность, и слегка засмеялся, и она захохотала в ответ, и он ушёл. На дворе он опять расслышал тот же упрямый, но учащённый звон пианино, и тотчас представился ему перпендикуляром опущенный на клавиш палец, и он ухмыльнулся.
В облике смешной любительницы музыки он, однако, увидел что-то новорождённое и настолько самонадеянное, что не она показалась ему курьёзом, а он сам – со своими поисками прошлого века. Прошлый век! – это слово ошеломило его, применённое к недавнему времени, о котором он привык думать, как об идущем, а оно уже невозвратно ушло. Не был ли он сам прошлым веком? Остатком, обломком, в крошку разбившимся карнизом колеблемого здания? Застывшим в воздухе отрывком давнишнего напева, какой-нибудь жалкой ноткой провинциальной «Молитвы девы»?
– Какая чушь! – отмахнулся он.
Но едва он сказал про свои мысли, что они – чушь, как время, которое он считал вчерашним днём, отошло в такую недосягаемую даль, что он остановился в испуге. Все вокруг почудилось ему решительно изменившимся, непохожим на прежнее, как план города не похож на город. План был тот самый, что и прежде, дома стояли на своём месте, были старой высоты и даже старых окрасок, но во всем виделось новое выражение, жил не прежний, иной смысл. И в этом переменившемся до неузнаваемости окружении он себя одного увидел совершенно прежним. Он бродил, слонялся среди незнакомого города, ища своё прошлое, свой век.
– Я старый, – сказал он себе, медленно выходя на улицу и озирая её оторопело, – я здесь один такой старый.
Ему надо было найти отрицание этого непрошеного самопризнания в старости, чтобы восстановить блаженное равновесие духа, и вдруг его глаз выделил из прохожих приближающегося необыкновенного человека.
Это был старик с бесцветной лысиной и серпом голубовато-белых волос, положенным концами на массивные уши. В округлой бородке, седых бровях, не уступавших по размеру усам, он был иконописен, и его разящий взгляд мог бы принадлежать сразу и мученику и мстителю. С плеч его свисал жёваный чесучовый пиджак, каких уже не оставалось от былых летних гардеробов, с оттянутыми до колен карманами, топырившимися от засунутых в них газет и свёртков. В руке он нёс панаму, от давности потемневшую, как высушенная тыква. Подходя к Пастухову, старик морщинил лицо, щеки его сделались гребенчатыми, улыбка обнажала исковерканные иззелена-жёлтые зубы, словно он набрал в рот фисташковой скорлупы.
– Когда же это вы, Александр Владимирович, в родные края? – пропел он, разводя руки для объятия. – С приездом! Не узнаете?
– Нет, извините, – помигал на него Пастухов.
– Ну, где уж! Молодое растёт, старое старится. А ведь я вас выручал, вытягивал, когда вас преследовала жандармерия за связи ваши с подпольем! Помните?
– Да, да, да, да, позвольте, позвольте… – припоминал и не верил, что может нечто подобное припомнить, Пастухов.
– Ну, ну, ну! – помогал ему старик.