Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 5. Путевые очерки - Карел Чапек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой на моем месте из стольких тысяч километров пути, быть может, вынес бы иные впечатления: например, встречи с Венерой Международной или с Мадонной Спальных Вагонов. Ничего в этом роде со мной не бывало.
Было, правда, крушение поезда, но тут я уже совсем ни при чем. У небольшой станции наш экспресс бросился на товарный состав; бой был неравный, эффект получился такой, как если бы Оскар Недбал[196] сел вдруг на чей-нибудь цилиндр. Товарному пришлось несладко, с нашей же стороны всего пять раненых — победа полная. В ситуациях подобного рода пассажир, выбравшись из-под груды чемоданов, свалившихся ему на голову, прежде всего бежит смотреть, что, собственно, произошло, и лишь удовлетворив свое любопытство, начинает ощупываться — все ли цело? Убедившись, что все как будто на месте, принимается с чисто техническим сладострастием разбирать, как схлестнулись между собой паровозы и как мы здорово смяли этот состав. Сам виноват, не надо было лезть. Одни только раненые бледны и расстроены, будто им нанесли незаслуженное личное оскорбление. Потом в дело вмешивается администрация, а мы идем в руины вагона-ресторана, чтобы выпить по случаю нашей победы. До самого конца пути мы едем по зеленой улице: видимо, нас боятся.
Массу неожиданных и сильных впечатлений можно получить еще в спальном вагоне при попытке залезть на верхнюю полку, особенно, если на нижней кто-то уже спит. Не совсем приятно наступить на голову или на живот человеку, когда не знаешь, какой он национальности и какой у него характер. Чтобы попасть наверх, используют ряд сложных гимнастических приемов: например, подъем с локтей или подъем с маха, прыжок с подскоком, прыжок ноги врозь; иногда дело улаживают добром, иногда прибегают к насилию. Когда вы наконец залезли, смотрите, чтоб не захотелось пить или чего-нибудь другого, — а то придется лезть обратно; положитесь на волю божью и старайтесь лежать в полной неподвижности, как покойник на столе, пока за окнами убегают неведомые края и поэты на родине пишут стихи о Международных Экспрессах.
D. R., Belgique, France[197]
При достаточных средствах и свободе торговли на этот предмет я непременно стал бы коллекционировать государства. Граница государства, как я вижу, — это не пустяк. Я не люблю таможенников и скучаю, когда проверяют паспорта, но, оказавшись по ту сторону границы, всякий раз вновь с восторгом убеждаюсь, что попал в другой мир, где своя речь, свои дома, свои жандармы, свой цвет почвы и своя природа. За синим проводником входит зеленый, которого через два часа сменит коричневый. Это, скажу я вам, «Тысяча и одна ночь». За чешскими яблонями пошли бранденбургские сосны на белых песках, вот машет крыльями мельница, словно куда-то бежит, земля стелется ровно и плодит главным образом стенды, рекламирующие сигареты и маргарин. Это Германия.
Потом — скалы, заросшие плющом, горы, выдолбленные человеком в поисках руды, глубокие зеленые долины рек, заводы и домны, железные ребра буровых вышек, отвалы щебня, словно неостывшие вулканы, — смесь буколической природы с тяжелой промышленностью, концерт, в котором свирель и carillon[198] аккомпанируют фабричной сирене; сплошной Верхарн, «Les Heures Claires»[199] и «Les Villes Tentaculaires»[200]. Сплошная Фландрия старого поэта: страна, которая не может разложить свои богатства и у которой они все в одном кармане; милая Бельгия; маменька с ребенком на руках, солдатик, задержавшийся, чтоб попоить коня, таверна в долине, трубы и страшные башни индустрии, готический собор, железоплавильня, стадо коров среди шахт; все тут свалено вместе, как в старой лавке, — один бог знает, как все тут у них уместилось.
И снова земля раскидывается вольнее — это Франция, страна ольхи и тополей, тополей и платанов, платанов и виноградников. Серебристая зелень. Да, да, серебристо-зеленая — вот ее цвет; розовый кирпич и голубая черепица, легкая дымка тумана, больше света, чем красок, Коро[201]. На полях ни души, наверное, давят виноград нового сбора; винцо из Турени, винцо из Анжу, вино Оноре де Бальзака, винцо графа де ла Фер[202]. Garçon, une demi-bouteille[203], ваше здоровье, башенки Луарской долины! Черноволосые женщины в черных платьях. Что это? Только Бордо? Ночь дышит смолистым ароматом; это Ланды, земля сосен. Потом другой запах, острый, бодрящий: море.
Апдай — пересадка! Жандарм с лицом молодого Калигулы, в клеенчатой треуголке, чертит на чемоданах магические знаки и величавым жестом выпускает нас на перрон. Ничего не поделаешь: тут вам Испания.
Camarero, una media del Jeres[204]. Ничего не поделаешь. Обольстительная чертовка, с ногтями, крашенными хенной. Хороша, да не про вас! А вот чучело жандарма недурно бы захватить домой для коллекции.
Кастилия la vieja[205]
Был я в Испании, могу побожиться, и есть тому ряд свидетельств: например, наклейки отелей на чемоданах. И все-таки земля эта закрыта для меня непроницаемым покровом тайны на том серьезном основании, что, когда я вступил на нее и когда я ее покинул, была глубокая ночь, как будто нас с повязкой на глазах перевозили через реку Ахерон или сквозь Горы Снов. Я силился что-нибудь разглядеть в темноте за окном и видел лишь какие-то скорчившиеся черные тени на голых откосах, — наверное, скалы или деревья, а может быть, какие-то огромные животные. У этих гор была резкая, необычная форма. Я решил встать пораньше и рассмотреть их, когда рассветет. Я действительно встал очень рано; судя по времени и по карте, мы находились где-то в горах, но под алой полоской зари я увидел лишь голую гладь, коричневую и тяжелую; это было как море или фата-моргана. Я решил, что я брежу: подобной равнины я в жизни не видел; и я снова уснул, а когда еще раз проснулся и глянул в окно, стало ясно, что это не бред, а другая земля, и имя ей — Африка.
Не знаю, как это выразить: там есть зеленый тон, но он другой, чем у нас, он темный и серый. Есть там коричневые краски, но не такие, как у нас: это не цвет пашни, а цвет камней и праха. Есть красные скалы, но что-то горестное в их красном цвете. И есть там горы, только сложены они не из минералов, а из глины и валунов. Валуны эти не вырастают из земли, а словно нападали сверху. Называются эти горы Сиерра де Гвадаррама; бог, их создавший, наверное, был страшно силен, иначе разве мог бы он наворотить здесь столько камня? Среди валунов растут темно-зеленые летние дубки, а дальше уже почти ничего не растет, только тимьян да терновник. Огромный дикий край, высохший, как пустыня, таинственный, как Синай; трудно выразить это словами: тут другой континент, тут — не Европа. Он строже, он грозней, чем Европа; он старше Европы. Дикость пейзажа здесь не унылая, она торжественная и дивная, суровая и взволнованная. Одетые в черное люди, черные козы и свиньи на знойном коричневом фоне. Тяжелая, дочерна прокопченная жизнь среди раскаленных камней.
Вон те голые валуны — это речка, вот эти голые камни — равнина, а эти голые стены из камня — кастильское пуэбло. Четырехугольная башня, а вокруг — стена: скорее крепость, а не деревня. Она срастается с каменной почвой, как старые замки — со скалами, на которых стоят. Домики жмутся друг к другу, словно ждут нападения; из середины их вырывается башня, как донжон замка. Вот вам испанская деревня. Жилища людей, слитые с землею из камня.
А на буром каменном склоне, как чудо: исчерна-зеленые сады, аллеи черных кипарисов, дремучий темный парк; огромный сухой и гордый куб, ощетинившийся четырьмя башнями, монументальное одиночество, жилище отшельника, надменно глядящее тысячью окон, — Эль-Эскориал. Монастырь испанских королей. Замок скорби и гордости, вознесшийся над иссохшей землей, объеденной покорными ослами.
Пуэрта-дель-Соль
Знаю, знаю: вместо всего этого следовало показать многие другие вещи, скажем, историю Мадрида, вид на Мансанарес, сады в Буэн Ретиро, королевский дворец с алыми гвардейцами и целой оравой горластых и красивых детей во дворе, ряд соборов и музеев и прочие основные достопримечательности. Если они вас интересуют, прочтите о них в другом месте, — я предлагаю вам только Пуэрта-дель-Соль, ну и из личной симпатии Калле-де-Алькала и Калле Майор заодно с теплым вечером и всем людом мадридским.
Есть на свете священные места; есть улицы, краше которых нет на свете, их красота необъяснима и загадочна, как миф. Есть Каннбьер в Марселе, Рамбла в Барселоне, Алькала в Мадриде. Если вырезать их из окружающей обстановки, выварить, лишить собственной жизни и того особого, присущего только им духа, а потом поместить где-нибудь в другом месте — вы, наверное, не найдете в них ничего замечательного. «Что ж, — скажете вы, — вполне красивая и широкая улица, и что из того?» Что из того, маловеры? Вы разве не видите, что эта площадь — знаменитая, да что я говорю, достославная Пуэрта-дель-Соль — Ворота Солнца, центр мира и пуп Мадрида? Не видите, как выступает здесь вон этот патер — самый достойный и самый осанистый из всех патеров мира, опоясанный свернутым плащом, как солдат скаткой? А вон испанский идальго, переодетый жандармом, в лакированной шляпе, отогнутой на затылке вверх; а еще кабальеро — по меньшей мере маркиз — с орлиным носом и мощным голосом крестоносца возглашает «Эль Со-о-оль» и другие названья газет; этот конкистадор, опершись на метлу, величавыми жестами представляет какую-то пантомиму, не иначе — Метение Улиц. Нет, серьезно, они красивые люди: суховатые смуглые крестьяне с Сиерры, привозящие на ослах зелень и дыни; красные, синие, зеленые мундиры — их хватило бы на дюжину театральных постановок; limpiabotas[206] со своими ящиками...