Меня Зовут Красный - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один сел мне на колени, другой – на правую руку.
Кара уселся на грудь и коленями прижал мои плечи.
Он вытащил что-то из-за пояса, это оказалась длинная игла с очень острым концом. Он приблизил ее к моему лицу, будто хотел проткнуть мне глаз.
– Восемьдесят лет назад, когда пал Герат, – сказал он, – великий мастер Бехзад понял, что все кончено, и гордо ослепил себя этой иглой, чтобы никто не заставил его рисовать по-новому. Бехзад ослепил себя и еще пятьдесят художников, подарив им, любимым рабам Аллаха, божественную тьму. Слепой Бехзад привез иглу из Герата в Тебриз, а потом шах Тахмасп подарил ее отцу нашего падишаха вместе с прославленной книгой «Шах-наме». Узнав, что падишах заказал свой портрет в манере европейских мастеров и что вы, его любимые дети, предали его, мастер Осман вчера ночью в помещении хранилища падишаха вонзил эту иглу в свои глаза так же, как когда-то Бехзад.
Кара угрожал ослепить меня, остальные старались отвести от моих глаз иглу.
Кара испугался, что у него отберут иглу и мы договоримся между собой. Началась борьба. Потом все произошло так быстро, что я поначалу ничего не понял: я почувствовал резкую боль в правом глазу; лоб у меня на мгновение онемел. И тут я увидел, как Кара решительно вонзает иглу мне в левый глаз. Я даже не шевельнулся, только почувствовал жжение. Все смотрели на мои глаза и на кончик иглы. Будто не верили в свершившееся. Когда наконец осознали, что со мной произошло, удерживающие меня руки ослабли.
Я начал кричать, я выл, но не от боли, а от ужаса.
Не знаю, долго ли я кричал. Я чувствовал, что мой крик приносит облегчение не только мне, но и им.
Я еще не ослеп. Я – слава Всевышнему! – еще мог видеть, как они в ужасе наблюдают за мной и как дрожат на потолке обители их тени.
– Оставьте меня, – кричал я, – оставьте!
– Рассказывай, – приказал Кара. – Рассказывай, как вы встретились с Зарифом-эфенди в тот вечер. Тогда мы тебя оставим. И я стал рассказывать:
– Бедный Зариф-эфенди встретился мне, когда я возвращался домой из кофейни. Он был встревожен, вид у него был несчастный. Сначала мне стало его жалко. Оставьте меня, у меня темнеет в глазах, я вам потом доскажу.
– Сразу не потемнеет, – нагло сказал Кара. – Можешь мне поверить, мастер Осман увидел лошадь с усеченными ноздрями после того, как проколол себе глаза.
– Зариф-эфенди сказал, что хочет со мной поговорить, сказал, что доверяет только мне.
Рассказывая, я жалел не Зарифа-эфенди, а себя.
– Если ты расскажешь все до того, как кровь прильет к глазам, ты утром сумеешь последний раз вдоволь насмотреться на мир, – сказал Кара. – Слышишь, дождь кончается.
– Я предложил Зарифу-эфенди вернуться в кофейню, но заметил, что эта мысль ему не понравилась, более того, он испугался. Тут я впервые понял, как сильно отдалился от нас Зариф-эфенди, с которым мы работали вместе двадцать пять лет, со времен ученичества. Последние восемь-девять лет, с тех пор как он женился, я встречал его в мастерской, но толком даже не разговаривал с ним. Он сказал мне, что видел последний рисунок. Это очень большой грех. Никому из нас он не простится. Все мы будем гореть в аду. Он был очень напуган: сам того не ведая, он совершил большой грех.
– Что это за большой грех?
– Когда я задал ему этот же вопрос, он с изумлением посмотрел на меня: мол, сам прекрасно знаешь. Я тогда подумал, что наш товарищ по ученичеству сильно постарел. Он сказал, что Эниште в последнем рисунке слишком дерзко использовал перспективу. Все в этом рисунке сделано, как у европейцев, все изображено не так, как видит Аллах, а так, как видят наши глаза. Это один большой грех. Второй грех: халиф ислама, наш падишах, изображен одного размера с собакой. И третий грех: такого же размера изображен сатана, мало того, он изображен на рисунке весьма симпатичным. Но самое большое надругательство (что было неизбежно, раз уж рисунок делался в европейском стиле) – это изображение нашего падишаха: крупный портрет с подробно выписанным лицом, как делают идолопоклонники и христиане, не сумевшие преодолеть привычек идолопоклонников и вешающие на стены «портреты», чтобы поклоняться им. Зариф-эфенди знал это слово от Эниште и справедливо полагал, что с появлением портрета закончится мусульманский рисунок. Мы не пошли в кофейню, где, по его словам, хулят проповедника и нашу религию, мы ходили по улицам. Иногда он останавливался и спрашивал меня, словно просил помощи, правильно ли все это, правда ли, что все мы будем гореть в аду? С одной стороны, он раскаивался, с другой – я почувствовал это – сам не верил в то, что говорил. Он просто делал вид, что убивается.
– Ни один мусульманин не будет так убиваться, невольно совершив грех, – продолжал я. – Хороший мусульманин знает, что Аллах справедлив и всегда понимает намерения своего раба. Только дураки могут верить, что за съеденный случайно, по неведению кусок свинины можно попасть в ад. Истинный мусульманин помнит, что ад существует для устрашения других. Зариф-эфенди это и делал: хотел запугать меня. Скорее всего, по наущению Эниште, я это еще тогда понял. А теперь скажите мне правду, братья-художники, налились ли кровью мои глаза, теряют ли они цвет?
Они поднесли свечу к моему лицу и посмотрели внимательно и заботливо, как врачи.
– Нет, будто ничего и не было.
Неужели последним, что я увижу в мире, будут устремленные на меня глаза этих троих?
– Эниште окружил работу над книгой тайной, и Зариф-эфенди боялся совершить грех. Но чего бояться художнику с чистой совестью?
– Художник с чистой совестью сегодня может бояться многого, – резонно сказал Кара.
– Твой Эниште был убит, потому что боялся. Он утверждал, что заказанные им рисунки не противоречат нашей религии и Корану. Зариф-эфенди и твой Эниште очень походили друг на друга.
– И ты убил обоих, не так ли? – сказал Кара.
Мне показалось, что он сейчас ударит меня, но я понимал, что новоиспеченный муж красавицы Шекюре не имеет ничего против убийства Эниште. Нет, он не будет меня бить, а если и будет, что ж, мне все равно.
– Наш падишах в самом деле хотел, чтобы была создана книга в духе европейских мастеров, – сказал я упрямо. – И твой Эниште хотел сделать книгу, бросающую вызов всем. Чтобы возвеличиться. Он преклонялся перед европейскими мастерами, работы которых увидел во время путешествий; он подолгу рассказывал нам – да и тебе небось тоже – про эту чушь: перспектива, портрет – он слепо верил в это. По-моему, в том, что мы сделали, нет ничего вредного и ничего такого, что не вписывалось бы в нашу религию. Он тоже это знал, но делал вид, будто создает опасную книгу, ему это очень нравилось. Выполнять такую опасную работу с разрешения падишаха было для него так же важно, как почитать работы европейских мастеров. Если бы мы делали рисунки, чтобы повесить на стену, это было бы грехом. Но ни в одном из рисунков, которые мы сделали для книги, не было отрицания религии, безбожия, ничего, что могло быть запрещено. Разве я не прав? Они не знали, что ответить.
– Хватит об этом, – перебил меня Кара. – Расскажи, как ты убил Зарифа.
– Я совершил это, – я не мог произнести слово «убийство», – не только ради нас и собственного спасения, а ради блага всей мастерской. Зариф-эфенди угрожал выдать нас. Я предложил ему деньги. Мы пришли на пустырь к заброшенному колодцу…
Я понял, что дальше рассказать им не смогу, и дерзко заявил:
– Если бы вы были на моем месте, вы бы тоже подумали о благополучии остальных братьев-художников и сделали бы то же самое. После того как я отправил Зарифа-эфенди к ангелам Аллаха, – продолжил я задумчиво, – меня охватил страх. Поскольку я обагрил руки кровью из-за последнего рисунка, я должен был увидеть его. И я отправился к Эниште, который больше не приглашал нас работать к себе домой. Он вел себя со мной высокомерно и ничего мне не показал. Будто не было никакого рисунка, не из-за чего было убивать человека! Чтобы он не относился ко мне так презрительно и равнодушно, я признался, что это я убил и бросил в колодец Зарифа. Равнодушие его исчезло, но он продолжал пренебрежительно говорить со мной. Разве подобает отцу так унижать сына! Великий мастер Осман сердился на нас, сильно бил, но никогда не унижал. Мы совершили ошибку, что предали его.
Я улыбнулся своим братьям, слушавшим меня с вниманием, как слушают последние слова человека на смертном одре.
– Я убил Эниште по двум причинам: за то, что он заставил мастера Османа как обезьяну подражать европейцу. И еще за то, что я проявил слабость и спросил, есть ли у меня свой стиль.
– И что он сказал?
– Сказал, что есть, и для него это было не оскорбление, а похвала. Помню, что я подумал со стыдом: неужели это и для меня похвала? С одной стороны, понимаю, что стиль – это неблагородно, бесславно, а с другой – сатана подстрекает меня, я хочу, чтобы у меня был свой собственный стиль, мне это интересно.