Удивительные истории о 90-х - Татьяна Олзоева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравствуйте. Я должна вам кое-что передать. Понимаете, мой друг не успел, он умер, но вот это вам от него. – И девушка протянула отцу Михаилу блестящий металлический кейс.
Отец Михаил осторожно взял кейс:
– Умер? Как его зовут, дочь моя? Я буду молиться за упокой его души.
– Сергей, – кратко ответила девушка и, тихим шагом обогнув отца Михаила, пошла в направлении иконостаса.
Отец Михаил зашел в небольшую подсобку, поставил кейс на стол, открыл его и, чтобы не вскрикнуть, прикрыл рот дрожащей рукой: в кейсе доверху разновеликими пачками лежали стодолларовые банкноты.
Отец Михаил захлопнул кейс, стремглав выбежал из подсобки и крикнул девушке, уже открывшей дверь храма, чтобы уйти:
– Дочь моя, скажи, как тебя зовут, чтобы я и за тебя помолился!
Девушка обернулась, дотронувшись рукой до щеки, то ли смахивая слезу, то ли загораживаясь от солнца, и улыбнулась светло и ясно:
– Анна.
* * *
Седовласый, небольшого роста мужчина в сером пальто поднялся со скамейки и, отбросив в сторону замызганную и зачитанную за пару часов ожидания «Комсомольскую правду», заспешил, слегка шаркая ногами, к худому взъерошенному юноше, вышедшему из дверей клиники.
– Володя, ну, что? – сиплым дрожащим голосом спросил мужчина и нежно и осторожно погладил парня по вороту спортивной куртки.
Парень белозубо улыбнулся:
– Ты не поверишь! Врач сказал, что опухоли больше нет. Прикинь? Говорит, быть такого не может, но факт остается фактом. Думает даже, что ему никто и не поверит.
Мужчина прошептал, даже не пытаясь сдержать слезы:
– Я поверю, сын… Я поверю…
Мария Ерфилова
Игра в кубики
Баба Тома держала в руке нож и целилась острием.
– Сейчас вскроем, – сказала она Соне.
– Баб, а что там?
Баба Тома молча полоснула по клейкой ленте и поддела ножом хрустящую крышку.
– Консервы какие-то. Тут по-нерусскому написано. – Она пошарила рукой в коробке с гуманитарной помощью, раздвинула банки и… случайно ткнула пальцем во что-то маленькое, пружинное.
Посылка запищала!
– Ох! – Баба Тома отпрянула, а ее внучка напротив – чуть ли не нырнула в коробку.
– Обалдеть! – Соня выудила какой-то серый прибор с желтыми кнопками.
Он хрипло выпискивал мелодию, напоминающую «Калинку-малинку».
– Баб, это же тетрис! Электронная игрушка. Я такие по телевизору видела.
На ее лице появилось совсем детское, шкодное выражение, и баба Тома поняла: не к добру находка. Хотя что у Соньки может быть к добру? С тех пор как переехала сюда три месяца назад, сладу с ней не было. Взять хотя бы ту кастрюлю…
* * *
– Почему борщ синий? – строго спрашивает баба Тома.
Она держит прихваткой крышку и старается не наклоняться к кастрюле – уксусный дух впивается в ноздри и песчанит глаза.
– Потому что это не борщ! – говорит Соня, забирает у бабушки половник и зачерпывает голубую жижу – пытается ухватить что-то скользкое, медузовое, зажимает нос пальцами… и выплюхивает из кастрюли штанину.
– Двенадцать лет, а ума нет! – всплескивает руками баба Тома.
– Джинсы! – объявляет Соня. – Сварятся и будут как фирменные.
Баба Тома садится на табурет, машинально вытирает со стола крошки и пристально глядит на внучку: «Какая она была… Белая сладкая булочка, кудряшка… Пела про двух веселых гусей, а теперь сама как гусь – длинная и щипкая». Брови бабы Томы от этих мыслей сдвигаются, и между ними появляется резкая морщина-черта, похожая на стрелку. Стрелка указывает на бабы-Томин нос – острый и уверенный.
– Это те штаны, что мать тебе купила?
– Да, баб, ничего с ними не будет, я же по рецепту!
Припомнив этот случай, баба Тома покачала головой и подумала, что мир сходит с рельс и скоро свалится в какую-нибудь яму. А Соньке это только понравится, потому что из ямы, несомненно, будет гудеть тот самый жуткий голос. Голос, который все лето поет у них в избе…
* * *
На весь дом громыхает магнитофон: певец желает спокойного сна тем, кто ложится спать. Бабе Томе неуютно: «Какой тут может быть спокойный сон – воет, как привидение».
– Соня, – она уже стоит у внучкиной кровати, – а ну выключай этого замогильного.
– Баб, это Цой, – обижается Соня.
– Цой-Цой. Да хоть черт косой.
Баба Тома резко дергает за шнур – вон из розетки! – и выходит из маленькой комнатки, которую про себя по привычке называет «сундучная», потому что раньше хранила там в сундуках тряпки-одеяла-половики. Теперь все вон вынесла, и стала сундучная детской. До какого времени?..
Баба Тома отвлеклась от воспоминаний и бросила взгляд на дверь детской – сплошь заклеенную плакатами. На всех плакатах Сонькин кумир нахально выпячивал челюсть, чем бабу Тому невероятно раздражал. «Вот девка! Слушает каких-то обормотов губастых, а потом вытворяет с собой невесть что». Баба Тома нахмурилась, вспомнив еще одну внучкину выходку…
* * *
Соня стоит у трюмо, разглядывает в зеркало спину. Из кухни плохо видно, но бабе Томе кажется, что внучка вся грязная – пятна на руках, на ногах… даже на лице.
– И где ты так угваздалась?
Бабе Томе даже как-то легко становится – все как в старые добрые времена, когда булочка-Сонечка ковырялась в лужах. И теперь – замерла у зеркала, пачкуля, прикусила губу – не знает, какое у нее сейчас детское лицо. Баба Тома подходит ближе…
– Фу ты, ясно море! Не грязь!
Соня кривит рот, от этого черная ворона на ее щеке шевелится, как живая.
– Татуировки набила! – хватается за голову баба Тома.
На плече – сердце, пробитое стрелой, на животе – полуголая девица.
– Они переводные, баб, как наклейки. Потом смоются.
– Лучше бы носки вязала. Тебе что, заняться нечем?
Соня замирает, каменеет вся, а потом…
– Нечем! Нечем мне заняться! – выплескивается слезами, сдергивает резинку с хвоста, и волосы летят – накрывают сердце, пробитое стрелой. – В поселке твоем дурацком, в дыре, в дупле! С этими, с ними… А они мне – «городская», «длинная». Фу! И ты еще тут со своими носками. Вот мама приедет…
Баба Тома мрачнеет. «Вижу, девка внутри все та же моя „кудряшечка”, но обнять не даст. Ничего в ней теперь не понятно». Баба Тома, если бы умела сказать ласково, что-то бы да придумала. Но у нее острый нос и стрела на лбу.
– Не до тебя ей сейчас, матери-то. Ты